Когда же неразъясняемая сухая хронология обожествленной власти, говорящей со своими служителями, желает пониматься только в качестве земного исполнения мифических заповедей, но оказывается преодоленной и становится сознательной историей, возникает необходимость, чтобы действительное соучастие в истории было пережито более обширными человеческими группами. Из этого практического способа сообщения между теми, кто признал в себе
обладателей особого настоящего, испытал качественное богатство событий как собственную деятельность, и как место, где они жили, — их эпоху, рождается всеобщий язык сообщения исторического. Те же, для кого необратимое время уже существовало, открывают в нем одновременно и достопамятное, и угрозу забвения: «Геродот из Галикарнаса излагает здесь добытые им сведения, дабы время не уничтожило деяния людей…»
134
Рассуждение об истории неотделимо от рассуждения о власти.
Греция была тем мгновением, когда власть и ее изменение обсуждались и понимались, — демократией господ общества. Здесь были условия, противоположные условиям, характерным для деспотического государства, где власть всегда давала отчет только самой себе в непроницаемой тьме максимума своего самососредоточения — в дворцовых переворотах, успех или крах которых равным образом оставляли ее вне обсуждения. Между тем разделяемая власть греческих полисов существовала лишь в расходовании общественной жизни, производство которой оставалось в подневольном классе полностью отделенным и неизменным. Лишь тот, кто не работает, — живет. В дроблении греческих полисов и в борьбе за эксплуатацию иноземных колоний был распространен вовне принцип разделения, который обосновывал внутренне жизнь каждого из них. Греции, грезившей о всемирной истории, так и не удалось ни объединиться перед угрозой вторжения, ни даже унифицировать календари своих независимых городов. В Греции историческое время стало сознательным, но еще не осознающим самое себя.
135
После исчезновения локально благоприятных условий, которые были известны греческим городам, упадок западной исторической мысли не сопровождался восстановлением прежних мифических организаций. В столкновении народов Средиземноморья, в формировании и падении Римского государства возникали полуисторические религии,
становившиеся основополагающими факторами нового сознания времени и новыми доспехами власти, основанной на разделении.
136
Монотеистические религии были компромиссом между мифом и историей, между еще господствовавшим в производстве циклическим временем и необратимым временем, в котором сталкиваются и перемешиваются народы. Религии, вышедшие из иудаизма, содержат абстрактное универсальное признание необратимого времени, оказывающегося демократизированным, открытым для всех — но открытым в иллюзорное. Временем, полностью направленным на одно конечное событие: «Грядет Царствие Божие». Хотя эти религии родились и утвердились на исторической почве — даже в этом они удерживаются в радикальной оппозиции по отношению к истории. Полуисторическая религия устанавливает качественную точку отсчета времени — Рождество Христово, Хиджра Магомета, — но ее необратимое время (вводящее действительное накопление, которое в исламе затем примет облик завоевания, а в реформированном христианстве — накопления капитала) на самом деле превращается в религиозной мысли в некий обратный отсчет:
ожидание во времени, которое исчерпывается, выхода в иной, истинный мир, ожидание Страшного Суда. Вечность вышла из циклического времени. Она есть его потустороннее. Она — элемент, умаляющий необратимость времени, упраздняющий историю в самой истории, помещающаяся в ней как чистая элементарная точка, в которой циклическое время вернулось и уничтожилось, выйдя по ту сторону необратимого времени. Еще Боссюэ скажет: «И через преходящее время мы входим в непреходящую вечность».
137