Мучительно ищет свой ответ на вопрос о необходимости террора и Андрей Срубов, который предстает в повести не плакатным охранителем революционной Немезиды, а обыкновенным человеком «с большими черными человечьими глазами», еще не потерявшим способность любить, сострадать, задумываться над происходящим. Как большевик, стоящий на страже завоеваний революции, Срубов принимает террор в качестве классовой расправы над врагом. Но сразу же встает перед роем сложных вопросов. Кого, скажем, надо относить к врагам: русского крестьянина-середняка, замученного войнами, разрухой, обирающими до нитки продразверстками? обывателя, которому, в сущности, все равно, какая власть на дворе, лишь бы не касалась она его родного болота? бывшего царского офицера, оказавшегося верным однажды принятой воинской присяге? интеллигента, собственные воззрения которого не совпадают с идеями пролетарской революции?.. Где вообще граница, за которой работа по очищению своих рядов превращается в безразборчивое истребление инакомыслящих? Как, наконец, террор согласуется с выработанными за тысячелетия общечеловеческими моральными и нравственными нормами?
Павел Петрович Срубов не зря вспоминает Достоевского в письме к сыну. Революционный фанатизм и мысль великого гуманиста о том, что никакая революция не стоит слезинки одного замученного ребенка, оказались плохо совместимыми. И не мудрено. Музыку заказывала не «мягкотелая достоевщина», а жестокая классовая политика, понимаемая, к тому же, зачастую прямолинейно и вульгарно.
И не только, кстати, представителями рабочего класса типа Яна Пепла. Однокашник и товарищ по партийному подполью Срубова Кац фактически находится на тех же позициях классовой неумолимости, доказывая, что «класс в целом никогда не останавливается над трупом — перешагнет».
Страшные, если вдуматься, слова. Но небезосновательные. (В финале повести безжалостный, несомневающийся, напрочь лишенный «интеллигентского слюнтяйства», Кац действительно «перешагнет» через сошедшего с ума Срубова и прочно займет его место.) Слова эти вполне согласуются с суровой логикой революции, от которой всецело зависит и сам Срубов. Вот, наверное, почему при всех своих сомнениях и «несвоевременных мыслях» Срубову, в принципе, нечего возразить Кацу с его формальной революционной правотой. Более того, даже тогда, когда «Исаак Кац, член Коллегии Губчека, подписал смертный приговор отцу Срубова», не принявшему большевизм, главный герой повести все еще «убеждал себя, что расстрел отца был необходим, что он как коммунист-революционер должен согласиться безоговорочно, безропотно».
И здесь не аномалия в поступке одного и реакции на него другого. Скорее норма революционной политической практики.
Еще Макиавелли отметил, что политика и мораль существуют отдельно, что где-то они могут сходиться, но это — разные этажи психологии. И уж тем более плохо согласуются политика и нравственность, хотя политика нередко не прочь обрядиться в нравственные одежды, подвести, в частности, под насилие и террор нравственный фундамент. Красноречивым тому доказательством служат записи Срубова, где, он размышляет о технологии и психологии казни — высшей стадии террора.
Проводя своеобразный сравнительный анализ казней, Срубов приходит к выводу, что публичные исполнения приговоров «агитируют, дают силу врагу». В отличие от них, «казнь негласная, в подвале, без всяких внешних эффектов, без объявления приговора, внезапная действует на врагов подавляюще. Огромная, беспощадная всевидящая машина хватает свои жертвы и перемалывает, как в мясорубке. После казни нет точного дня смерти, нет трупа, нет даже могилы. Пустота. Враг уничтожен совершенно».
А вот, пожалуй, еще более жуткое в своей аморальности и безнравственности, хотя как раз и претендующее особо на нравственное обоснование террора, рассуждение:
«…Террор необходимо организовать так, чтобы работа палача-исполнителя ничем не отличалась от работы вождя-теоретика. Один сказал — террор необходим, другой — нажал кнопку автомата-расстреливателя. Главное, чтобы не видеть крови.
В будущем «просвещенное» человеческое общество будет освобождаться от лишних или преступных членов с помощью газов, кислот, электричества, смертоносных бактерий. Тогда не будет подвалов и «кровожадных» чекистов. Господа ученые с ученым видом, совершенно бесстрастно будут погружать живых людей в огромные колбы, реторты и с помощью всевозможных соединений, реакций, перегонок начнут обращать их в ваксу, в вазелин, в смазочное масло…»
И это отнюдь не бредовые фантазии сходящего с ума Срубова, как поначалу может показаться, не игра авторского воображения. Во всяком случае, почти все, что предсказал герой «Щепки» в начале 20-х годов теоретически, с «блеском» воплотится практически позже и в сталинских застенках, и в фашистских концлагерях, и на чилийских стадионах — везде, где властвовал тоталитарный режим.