Зловещая резкость, с которой оборвалась эта затея в феврале 1953 года, внезапность запрета публикации, обескураженные и виноватые физиономии правдистов — вчерашних энтузиастов «спасительной акции», говорили о том, что остужающий и сердитый окрик раздался с самого верха. Сталин не принял привычного подарка, изъявления любви и верности на крови очередных «врагов народа». Не для того задумывалось широкомасштабное наступление: не для того дольше трех лет велось особое наблюдение за ЕАК, прихлопнуть который следовало уже в 1945 году, по минованию военной надобности: не для того шаг за шагом суживали сферу жизнедеятельности еврейской культуры; не с тем вздыбили страну на борьбу против низкопоклонства перед «прогнившим» Западом, чтобы и на этот раз позволить коварному врагу, брошенному на ковер, спастись испытанным приемом: сдать правосудию кучку «предателей» и громко прокричать о своей преданности советской власти. Дожать надо, дожать, притиснуть к ковру и вторую лопатку…
Братство народов обойдется без них. Целые народы по приказу вождя изгонялись в сибирское и среднеазиатское рассеяние, а в стране не убывало ни братства, ни громких од Сталину. А евреи, полагал он, эти «этнические группы», этот разноликий малый народец, быстро применяющийся к обстоятельствам, жизнью отученный от языка предков, — это не строительный материал истории, а некое вкрапление, нечто непрочное, межеумочное, но при малейшем над ним насилии, при отрицательном энергетическом заряде становящееся опасным для всякого простодушного, доверчивого общества.
Как досаждали ему кривые ухмылки, недоброе перешептывание за его спиной, когда он еще в должности наркомнаца стал распоряжаться судьбами народов Кавказа и Средней Азии, а те «старики» из рядов ленинской гвардии не признавали в нем теоретика-марксиста. Где они теперь, эти умники, говоруны, любители отсиживаться в эмиграции, знатоки мировой дипломатии и европейский языков? Едва ли эти языки понадобились им в камерах Суздальского и Верхне-Уральского политизоляторов.
Какое-то время он попустил этим скрытым, притихшим бундовцам, националистам, радевшим о еврейских школах, газетах и книгах. Не то чтобы вовсе сиял удавку с их шеи — он расправлялся с ними наравне с сынами и дочерьми других народов страны в целях регулярного уничтожения если не вполне вольной мысли — от этого, слава Богу, отучены! — то от всякой мысли или таланта, не поторопившихся отречься, откреститься от своей национальной самобытности. Иные грузины, те, кто имел привилегию доверительного с ним разговора, бывало, пеняли ему: зачем так беспощадно уничтожаются грузинские интеллигенты? А он вяло, с ленивой ухмылкой уверял их, что у страха глаза велики, нисколько не лучше обстоит дело в Ереване и Киеве, в Минске, в Уфе или Казани. Евреев он в этой связи не вспоминал: без своей столицы и государственности они не нация, их потери проходят по чужим амбарным книгам, но между тем госбезопасность не дремлет, там уже давно трудится и группа по борьбе с сионизмом.
Государственности у евреев в Советском Союзе не прибавилось. Опасаться Биробиджана нет нужды: как некий полигон, лаборатория, он, судя по всему, подтверждал неодолимость ассимиляции даже в условиях допущенной властями национальной автономии. Место для автономной области назначили с умом, в Приамурье, на государственной границе, при малейшей нужде можно будет толкнуть эту автономию на тысячи километров севернее, убрать с потерями, но без шума, как в 30-е годы убрали с берегов Амура корейцев.
После войны возникла новая реальность — государство Израиль. Сталин поспешил признать его, и не только в пику Черчиллю, но также из предусмотрительности: в будущих конфликтах на Ближнем Востоке, ни у кого не вызывавших сомнения, лучше поначалу иметь репутацию страны, дружески расположенной к новому государству. Едва ли будущее этого государства виделось Сталину менее «курьезным», чем давние претензии Бунда на национально-культурную автономию. Злобная, с оттенком истерии реакция Сталина на исход арабо-израильской войны сразу же обнаружила его истинные симпатии и намерения.