— Бьет, — плаксивым шепотом протянул парень и, закрыв лицо руками, отвернулся.
Тут мы, не выдержав, расхохотались. Хихикнул и Карпухин.
— Бьет? Тебя-то бьет? — закричал начальник. — Тебя-то? — И он окинул взглядом огромную фигуру Семки и щупленькую, квелую Карпухина.
— Бьет! Больно, — шепотом подтвердил парень. — Я спросить тебя хотел, начальник: имеет он полное право меня бить?
— Вот чудак! Никто такого права не имеет. Ты раньше-то колхозником был?
— Колхозником.
— Что ж, тебя в колхозе разве били?
— Так то колхоз, — вздохнул парень. — Там и правление и сельсовет. А ведь тут, на Севере-то, ведь ни-ко-го.
Он так тоскливо протянул это «ни-ко-го», что я вздрогнул. Страшным показался мне в эту минуту тихонький Карпухин. И с необыкновенной ясностью представилась мне эта Полынья, одинокая избушка, до окон заваленная снегом, и в избушке два человека, остро, по-звериному ненавидящие друг друга. Один — большой, сильный, не ведающий до поры до времени ни сил своих, ни прав, напуганный непонятной ему северной природой, рассказами старика, одиночеством, тем, что вокруг «ни-ко-го» — ни сельсовета, ни правления, ни земляков-колхозников. И другой — старый, хилый, но знающий, приспособившийся к Северу и пугающий парня своим знанием, своим острым, колючим взглядом, самозванной властью и нещадно эксплуатирующий его испуг, его тупую, одинокую тоску, его дремлющие силы, мускулы, мышцы. Отчего же они приехали сюда вместе? Как пошел Карпухин на этот «развод»? Какая драма разыгралась перед отъездом? О чем говорили они во время долгой поездки? Как сумели они не убить друг друга, когда брели одни по безлюдной снежной пустыне, когда, спасаясь от пурги, лежали рядом, тело к телу, лицо к лицу, в снежной яме и их дыхание смешивалось?
И как бы в ответ на мои мысли, заговорил Семка. Он осмелел. Он словно отогрелся в этой комнате, где цветы, канарейка, люди. Его лицо уже не выражало тупого испуга, в глазах проступила мысль, щеки дрогнули, морщины распустились, все лицо обмякло, подобрело, словно оттаяло, стало совсем молодым, приветливым, симпатичным. Теперь он уже не был похож ни на промышленника, ни на ямщика. Теперь он просто молодой колхозный парень на отхожем промысле.
Он удовлетворенно произнес:
— Значит, нет такого права, чтобы драться? Ага! И я это ему говорил. Говорил ведь? — Он повернулся к Карпухину с такой угрозой, что тот вздрогнул. — Я давно говорил: «Давай поедем. Давай людей спросим!»
— Не хотел? — улыбнулся я.
— Не хотел, — обрадованно засмеялся парень. — Тогда взял я собак и сказал: сам поеду. Он опять драться. Ну, тогда я… — Он вдруг остановился и, подняв свои пудовые кулаки, решительно шагнул вперед. — Товарищ начальник! Нет, ты разведи нас. Долго ль до греха? Ты разведи…
— Ишь ведь, дурак, дурак! — захихикал Карпухин, но, не услышав ответа, трусливо стих. — Я ведь его только так… поучить… Он ведь, сами видите, дурачок, форменный дурачок… Не в себе… малохольный-с!
— Ты — умный? — закричал Семка, но тотчас же опомнился, очевидно подумав, что неделикатно кричать в почтенной компании. — Это — точно, — сказал он тихо. — Обещали они, Пантелей Иванович то есть, поучить меня промыслу. Я тут третьего года на рыбалке был от колхоза. Его и встретил. «Идем, говорит, зимовать. Я те научу. Золото загребать будешь. Эвон, говорит, зверья сколько. Песец. Знаешь, грит, почем песец? Сотня, а то и две чистых». Я не поверил, у людей спросил. Верно, говорят: две не две, а сотня верная. Сто рублев?! Эка, думаю, тут сотни рублев по земле бегают. Отчего же не остаться? Я завсегда. Я старательный. Я хоть что хошь. Верно ведь, Пантелей Иванович? Я ведь к вам с полным почтением? А вы драться…
— Дурачок, дурачок-с, — хихикнул Карпухин.
— Был дурачок, да теперь весь вышел, — угрожающе продолжал Семка. — Батрака себе нашел, как же! Ведь у нас как было, товарищ начальник? Он на печке, а я и по промыслу и с собаками. А промыслу никакого нет. Сам он ничего не умеет и мне ходу не даст. Учи-ил? Непутевому ты меня учил. «Разве ж, говорю, это велено — песцов стрихнином травить? Я дурак, а и то слыхал. Как бы, говорю, за это в ответе не быть». А он: «Ты, грит, дурак, Семка, пахарь ты. Тут-ко тебе не колхоз. Тут не посеял, а жни. Тут кто смел, тот два съел, а кто слаб, тот и раб. Медвежий край, по-медвежьи и жить». Вот чему вы меня учили, Пантелей Иванович.
— Это правда насчет стрихнина? — нахмурившись, спросил начальник.
— Врет! Врет-с! Ах, до чего ж нахально врет человек в злобе! Ах, ах! — заюлил Карпухин.
Но глаза его забегали виновато и трусливо, и я знал уже, что о стрихнине Семка говорит правду. Однако старичок-то вредный!
— Вру? — покраснел Семка и чуть не задохнулся, испугавшись, что мы сочтем его лжецом. — Я-то вру? Да едем же, товарищи начальники, в тундру. Я места знаю, где он стрихнин кидал. Сколько он песцов перевел, и сказать страшно! Пойдешь по промыслу, только и видишь: клочья, как пух, лежат, а песца уже зверье съело… А что в клочьях? Какая корысть? Так, только песцам перевод. Много он песцов погубил, товарищи.