— Возьми, — раздался Асин голос. Она уже укуталась до шеи, будто мерзла, и на журнальном столике лежала полупустая, покомканная пачка.
Он подошел и сел на край постели. Ася отодвинулась.
— Асенька, — произнес он тихо. — Что-то случилось?
Она взялась за книгу, будто не видя и не слыша.
— Он чем-то тебя обидел, пока меня не было? Да? Нет?
— Симагин, — сказала Ася устало. — Ну кто он мне, чтобы мочь меня обидеть? Это можешь только ты.
— Я? Асенька, ну это правда, совершенно случайно я заработался, сегодня же у нас впервые…
— Андрей! Ты ему рад-радешенек, а у него глаза мертвые, он подлец. Он смеется над тобой, презирает, он враг тебе и нам. Он через труп твой пойдет!
Симагин встал.
— Ася, — сказал он серьезно, — я не знаю, почему у тебя такое идиотское настроение, но либо объясни, либо держи его при себе. Я с ним десять лет не виделся, а ты все портишь! Стыдно! — он захлебнулся негодующе.
— Какой же ты дурак, — потрясенно ответила она, глядя ему в глаза.
Он вздрогнул.
— Мы поссоримся, — отчеканил он.
Он ушел. Она чуть не расплакалась. Он ушел. И в дверях взглянул на часы. Он даже не подозревал, что этим ее добил. Его «Полетик» давно стал символом. Она всегда ловила момент, когда Симагин, ложась, снимал часы. Это значило: сейчас. На миг она словно бы ощущала раздвигающее, пронзительное движение, с которым Симагин входил в нее, — и сердце валилось в звонкую глубину. Она уткнулась в подушку.
Вербицкий презрительно повертел пачку, выщелкнул сигаретку, закурил.
— Дамская травка…
— Что же ей, махру сандалить? — пробурчал Симагин. Вербицкий усмехнулся.
— За это время ты научился разговаривать, — похвалил он. — Поздравляю.
— Да-да, — ответил Симагин, думая о чем-то своем.
— Так вот. Подавление собственных мотиваций — преступно и подло. Ладно, пусть вы не способны создавать людей запрограммированных — хотя не факт, что не научитесь попозже. Но вы научитесь создавать людей одинаковых. Нормальных. А всякая гениальность — это отклонение, уродство. Вы сделаете всех жизнерадостными кретинами без малейшей ущербинки, без индивидуальности, без всякой способности к творчеству!
— Да я как раз хочу, чтобы не гибла возможность к творчеству!
— У кого? У согласных и веселых? Что они могут?
— Погоди. А обычное лечение нервных болезней ты принимаешь?
— Да. Здесь разница. Вы лишаете человека способности выбирать, бороться с собой, побеждать себя…
— Ну, знаешь, есть куда более интересные и нужные занятия, чем постоянная борьба с собой.
— Да-да. Маршировать во славу рейха, например. Электронный фашизм ты предлагаешь. Насилие над сознанием!
— Да ведь к хорошему же!..
— Кто скажет, что хорошо, а что нет? Местком? Партком?
— Да погоди, Валерка, очнись! При чем здесь местком? Если человека лечат, ле-чат, от болезни, если он мучиться перестает — хорошо это или нет?
— Смотря от чего он мучился! Не мучаются только идиоты. Вы лишите человека индивидуальности. Пусть уродливой, больной — но только такие и способны к творчеству!
— Как раз больной-то уже мало способен к творчеству! Он, знаешь, только болячки свои лелеять способен. А если этот твой сильно индивидуальный параноик башку кому-нибудь раскроит кирпичом — это не насилие? Кто ответит за преступление?
— Дело не в преступлении! Дело в том, что этот параноик, как ты говоришь, видит мир так, как, быть может, никто до него и никто после него! И этим он важнее, нужнее миллиона добреньких обывателей!
— И ты еще обвиняешь в фашизме меня?!
— Вы перестанете орать или нет?! — болезненно крикнула Ася из темноты коридора. — Как же можно?..
И исчезла, призрачно мелькнув светлыми крыльями халата. У нее, оказывается, роскошные ноги, смятенно осознал Вербицкий. С побитым видом Симагин встал.
— Сволочи мы… — прошептал он. — Слушай, Валер… малгаб проклятый… прости. Может, мы пойдем, а? Я провожу…
Вербицкий издевательски усмехнулся. Так издевательски, как только сумел — потому что опять звенела проклятая струна.
— Ну, проводи, — разрешил он.
Дождь перестал, но было промозгло, и темень стояла такая, что хоть глаз коли, в белые-то ночи; одно название от них осталось, небо чугунное, а тошнотворный, липкий воздух будто напустили из газовой плиты. Да, не забыть бы, завтра в институт идти, в симагинский институт, а ведь встречаться-то с Симагиным мне больше не хочется; вся жизнь — это далеко не то, что хочется, это всего лишь «надо», и вечно взбадриваешь себя тем, что в результате очередного «надо» может появиться нечто интересное, но интересного не появляется… будь проклято и бетонное «надо», и трухлявое «интересно», не могу больше, не могу, правда.