Наше счастье, что восстанавливать творческие способности, как я уже говорил, к нам зачастую приходили кошелькастые трудящиеся, отродясь этих способностей не имевшие и вдруг взалкавшие стать знаменитыми учеными или писателями. Милости просим, господа, вам здесь всегда рады. Моя правая рука тяжелая и теплая… моя левая рука тяжелая и теплая… вот счет за сеанс. Угодно ли вам продолжить? А-атлично! Вот этой вот вашей денежкой мы, нигде её не оприходуя, тихохонько проспонсируем дочку Сошникова – а Сошников будет гордиться собой и думать, что сумел победить судьбу. И что-нибудь после этого напишет для веков, чего в противном случае нипочем бы не написал.
Или, например, частные фирмы отваливали нам немалые деньги за интеллектуальную реабилитацию своих измотанных потогонной системой специалистов. С ними мы работали по высшему разряду, и, проводя обычные сеансы на кабинете, нередко дополняли их двумя-тремя терапевтическими горловинами в поле. Чтобы человек действительно очухался и начал сызнова плодоносить. Так создавался и поддерживался престиж «Сеятеля». Надо сказать, это удавалось. Престиж был совершенно уникальным.
Был у нас недавно пациент – блестящий архитектор неповторимых особняков для депутатов, финансистов, киллеров и прочих остро нуждающихся в улучшении жилищных условий полноправных граждан возрождающейся державы. И вдруг что-то надломилось у него в душе – погнал штамповку. «Крыша» его в панику ударилась: конец заказам, конкуренция-то в этой области жесткая. Пришли ко мне. Вам сколько нулей после циферки? пять? шесть? Лучше шесть, скромно, но с достоинством сказал я тогда.
А архитектор в кризисе жестоком. Осточертело, нервно прикуривая сигарету от сигареты, говорил он мне на предварительном собеседовании. Хочу обсерваторию построить! Или больницу! Позарез хочу построить оздоровительный лагерь для детей беженцев, понимаете, Антон Антонович? А мне показывают в мэрии, сколько они выделить на него могут – этого на остекление и то не хватит, разве что сочинить северную стену глухой, без единого оконца…
Как такого человека лечить? Ему в ножки поклониться за удивительные его достоинства да вербануть к нам в команду, очень бы мог быть полезен… Так и этак присматривался я к нему – нет, не решился. Тщеславен. Отнюдь не патологически, нормально для талантливого художника тщеславен – но у нас, бойцов невидимого фронта, и этого нельзя. Раньше или позже похвастается кому-нибудь не тому, какие благие дела творит втайне – и все, завертелось-закрутилось; прощай, конспирация. Отступился я. Бились мы полгода, но ввели мужика в нормативное русло – делай, за что платят, и не дури. Опять начал чертить шале да шато, лучше прежних.
А мы остались. Со смешанными чувствами печали и радости, с улыбкой и в слезах. Добились, понимаешь, успеха – из человека с совестью сделали высокоэффективный эвристический механизм. Вся бизнесменская конница и вся депутатская рать не смогли – а вот мы, елы-палы, уж такие мастера!
Частные фирмы были основным источником дохода.
Но ломтик этого дохода, уж извините… Тачка, например, у нас каждому в команде нужна, иначе работать просто невозможно – сдохнешь в транспорте во время бесконечных и совершенно неизбежных метаний.
И, конечно, если незаявленное финансирование или утайка части доходов выплывут на белый свет, то, как говаривал в «Бриллиантовой руке» Папанов, спокойно, Козлодоеу, сядем усе.
Кто нас заставлял рисковать? Никто. Самим хотелось. Охотники и колхозники.
А главным жуликом в команде приходилось быть тоже мне.
Честно скажу: это ни с чем не сравнимое удовольствие – видеть, как изжеванный и остывший человек вдруг снова начинает звенеть и сверкать. Понимаете? Попробуйте понять. Удовольствие и радость. В сущности, из-за них все делалось.
Радости-то хочется. Мало её.
Примерно с час я процеживал окаянные цифры и даты, пристально вдумываясь в каждую. Потом на столе у меня курлыкнуло, и голос секретарши Катечки сказал слегка виновато:
– Антон Антонович, время.
– Да-да, – ответил я. – Что у нас?
– Один новенький на собеседование.
– Записывался заранее?
– Да, ещё позавчера.
– Запускай.
Я успел занять уверенную позу и сделать умное лицо. Дверь неторопливо отворилась, и передо мною предстала тень минувшего. Гаже всякого динозавра.
Я даже глаза прикрыл, чтобы совладать с собой, не видя его отвратительного лица.
Он меня, разумеется, не узнал. Сколько мне было, когда мы виделись в последний раз? Он бы на этот вопрос ответить не смог. Ни до кого ему не было дела, кроме своей драгоценной персоны.
Кто бы ведал, как я ненавидел его тогда! Кто бы ведал, сколько раз, заслышав из маминой комнаты сдавленные рыдания среди ночи, я его убивал – и в сладостных детских грезах наяву, и, тем более, когда ухитрялся уснуть наконец!
Подробностей я, разумеется, не мог в ту пору ни выяснить, ни понять, да они мне и теперь не известны, – но уже тогда, восьмилетний, я знал совершенно точно, что мой мир взорвался из-за него.