Жалостливая и любящая мать Калерия Зоиловна была непосредственна и на этот раз:
— Оттого, что по мертвому отцу будет надрывать свою душу и второй сын, новопреставленной душе краше не будет, а Клавочке с его хлипким здоровьем может стать совсем худо на похоронах.
Платон окончательно понял, а поняв, недоумевал, как могли прожить столько вместе два чужих человека, называясь мужем и женой.
Калерия Зоиловна, стараясь скрыть свое желание прочитать завещание мужа, не могла этого сделать. Она знала, что написано в завещании, составляемом при ее участии. Однако у нее закрались сомнения: не переделал ли он втайне от нее написанное и не обделил ли не любимого им Клавдика?
— Мама, — сказал ей Платон, — то, что ты ищешь в сейфе, вероятнее всего, лежит в ларце вместе с «Поминальным численником».
— Да, наверно, Платик, но это успеется... Но если тебе хочется знать волю отца, я открою ларец.
Калерия долго и нервно искала ключ от ларца. Отчаявшись его найти, она увидела его в замке. Еще торопливее, еще возбужденнее листала она «Поминальный численник», меж листов которого могло быть завещание, и, снова отчаявшись в поисках, так же неожиданно нашла его на дне ларца. В большом конверте. На конверте было написано: «Сыновьям моим Платону и Клавдию».
Конверт разорван. Завещание в ее руках. Она проверяет написанное и, сдерживая улыбку, произносит громко:
— Оно! То же самое... А я-то подумала, грешница...
И тут же, войдя в большой зал дворца, где на столе лежал Лука Фомич, она подошла к Платону, пожала ему руку выше локтя и шепнула:
— Он вас обоих любил поровну. И поровну разделил все тебе и Клавдию...
— Мама, постыдилась бы ты отца... Он еще дома, — сказал Платон и перешел к изголовью.
ГЛАВА ВТОРАЯ
— Цинизм, как бы утонченно ни обрамляли его, как бы ухищренно ни украшали, всегда проступит в любом одеянии, — говорила Цецилия своему отцу Льву Алексеевичу и мужу относительно вызывающе нарядного, сверкающего саркофага. Такие про запас изготовлял Урван Лихарев, на случай преставления ко господу именитого купца, заводчика и всякого богатея, коему положено торжественное погребение.
— Так решила мама, и я, Лия, не вправе указывать ей. Для нее похороны торжественно-траурный ритуал... Мы все, — добавил Платон, — немножечко циники. Критиковать заслуживающий этого гроб также отчасти... Ты понимаешь меня...
А Лихарев был счастлив! Его творение удостоено такого признания.
Это также цинизм, сказала бы Цецилия. Вдохновенный цинизм художника, влюбленного в свое произведение, не задумывающегося о его назначении.
Цинизмом было громкое раскаяние у гроба Луки Фомича замочника Кузьмы Завалишина. Он просил душу Луки Фомича, пока еще она находится на земле, внушить Платону простить злосчастного Кузьку за измену фирме правды и равновесия, наказанного подколодной змеей Зинкой Гранилиной, выгнавшей его из дома и сказавшей, что теперь хозяйка только она и что нет ничего принадлежащего Кузьме, ибо все записано на нее.
— Кто бы мог подумать, господин новопреставленный Лука Фомич, что ею будет содеяна такая пакость!
— Перестань, Кузьма, — остановил его Платон, — неуместны здесь такие представления... Уведите его...
Вслед за уведенным упирающимся Завалишиным вышел и Платон.
— Можешь завтра же, балаганщик, возвращаться на старое место. Если тебе простит твоя жена... Я прощу.
Этого только и нужно было Кузьме Завалишину. Он утер сухое лицо и побежал к семье, в свой старый дом.
Цинично-торжественны были и самые похороны. Согнали двенадцать священников и двенадцать диаконов. Дорога до кладбища была усыпана свежей хвоей и первыми весенними цветами. Старый экипаж был превращен в катафалк, покрашенный белилами и украшенный белыми махровыми кистями. Как только хватило времени и выдумки у вдовы, причитающей по умершему и очень часто теряющей сознание.
Катафалк пустым везли шесть белых лошадей. На нем не был бы виден золотой саркофаг, который двенадцать нанятых, одетых в белое, несли на вытянутых руках, как и крышку.
На сто человек затевался поминальный обед. Штильмейстер составил, отпечатал, и разослал сто траурных поминальных приглашений с золотым обрезом.
Желающие помянуть, кто бы они ни были, номерные или нет, на базарной площади могли подойти к длинным, сколоченным из теса столам, на которые подавалось тут же варимое и наливалось из бочек на телегах. Так же бывало на масленой неделе и в Пасху.
Цинизмом было и появление Молохова. Он просил в чем-то прощения у покойного и обещал снять часть запрета на чугунные чушки и медные слитки. Это теперь ему было крайне необходимо. И все понимали, зачем он, перекрестясь, целовал побелевшую, холодную руку покойного.