Голос старика заглушил грохот рухнувшего потолка и просевшего внутрь дома мезонина. Громада искр и черного дыма взметнулась в порозовевшую небесную высь. Окруживших дом обдало жаром. Зашипел, превращаясь в пар, просевший вместе с крышей снег.
В это время невесть откуда с всклокоченной бородой, в розоватых исподниках заметался между толпой, окружающей дом, и вновь разгорающимся пламенем очумевший пьяный Кузьма Гранилин.
— Ах ты мать-прематушка, святая, пречистая богородица, Неопалимая Купина! Сжалься, смилостивься…
Мирониха входила в роль. Ее морщинистое, красивое и в эти годы лицо, испаханное вдоль и поперек острыми лемехами старости, было озарено зловеще-торжествующей ухмылкой и, подсвеченное играющим на нем пламенем, пугало-и молодых.
Все смолкли, перестал шипеть и огонь. Мирониха вершила суд.
— Пресвятая! Владичица! — подняла она к небесам свои руки, ставшие еще длиннее. — Призри своим очистительным пламенем окаянного раба твоего Кузьму и водвори его, самосожженного, во славу твою, в кущи райские…
Подоспевший становой урядник с двумя стражниками нашел благоразумным отдать Гранилина на самосуд. Его, буйного, озверелого, и впятером не свяжешь и не доставишь на следствие по показаниям Зюзикова.
Суд вершила Мирониха:
— Не мечись, издеватель! Опомнись! Не угоднее ли твоей душе предстать пред господом в целости, нежли помятой, растоптанной в гневе людском…
Одержимый приступом белой горячки, Гранилин с разбегу бросился в прогал стены, выжженной пламенем.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Догорал огонь и в камине будуара Цецилии Львовны, жены Платона Акинфина. И этому красновато-золотистому прирученному пламени также не было дела до людей. Что ему до другого, внутреннего огня молодой женщины, кутающейся в большой горностаевый палантин?
Она уже пришла в себя после выстрела в цирке и теперь, собравшись с мыслями и чувствами, объяснялась с мужем, сидевшим поодаль на резной прикаминной скамеечке:
— Тонни, мы давно говорим, не открывая рта, но далее так стало нельзя. Я вышла замуж за идеал, нарисованный мною, которым был ты. Мы верили, что нас венчает любовь, и все остальное слило нас в одно… Я знала, что ты принадлежишь не только мне, и не придавала этому значения, надеясь, что время и здравый смысл образумят тебя. Так не случилось. Ты, Тонни, увлекся другой. Ты весь в ее власти… Ты пожизненно будешь принадлежать ей. И если бы какая-то сила, какой, я думаю, нет, разлучила вас, ты бы оказался человеком куда более несчастным, чем могу предположить я, знающая тебя больше всех других и лучше, чем ты сам.
Она остановилась. Ее большие дымчато-серые глаза предупредительно спросили: «Следует ли продолжать?»
— Говори, говори, Лия, — попросил Платон, — мне это так необходимо…
Высокий, чистый, хорошо поставленный голос Цецилии Акинфиной снова зазвучал в освещенной луной тишине комнаты:
— Я долго искала имя твоей госпоже и не нашла. Одержимость? Страсть? Мания? Болезнь?.. Неточные и чем-то унижающие тебя слова. Хотя все они и производные от них назывались теми, кто искал ключи к тайникам твоей души.
— Глупо это, Лия!
— А умно ли уравновешивать свет и тьму, огонь и воду?
— Опять банально. Зачем ты оглупляешь меня, Лия?
— Напротив, Тонни. Твоя душа сложна и нераскрываема, как завалишинский замок, который ты чуть ли не боготворишь.
— Это же миллион чистой прибыли…
— Зачем он тебе или мне?
— А фирме?
— Фирме? — Цецилия насмешливо обрадовалась: — Наконец-то нашлось лежавшее на поверхности слово! Фирма! Как, оказывается, просто открывается патентованный замок! Не утомляю ли я тебя, Тонни?
— Пока нет. Если ты не затянешь свои замочные аллегории до полуночи.
— Нет, нет, не затяну. Но я скажу все, чтобы потом снова молчать. Молчать до нового покушения на самое дорогое, что у меня есть. Я жена и мать… И что-то, надеюсь, еще…
— Фехтуй, фехтуй! Я не буду обороняться. Кажется, выстрел Зюзикова отлично наточил твою рапиру.
— Мы не в театре, Тонни, и тем более не в цирке. Мы в нашей, и только в нашей, с тобой жизни, единственной и конечной. Ни у кого не найдется таких миллионов, чтобы прикупить к ней хотя бы одну минуту… Зачем нам все это?
— Что, Лия, «все» и что «это»?
— Это — сорок два градуса за окном… Это — побледневшая луна и съежившаяся от лютой стужи… Это — воющие волки за дальним краем ограды нашего парка. Воющие от повальной шало-шальвинской тоски.
Будто по сговору, послышался глухой, заунывный вой.
Платон подошел к окну, а за ним в звездной рождественской синеве, услужливо иллюстрируя сказанное Лией, далекий, маленький лик луны выражал отчаяние и безысходность.
— Какая-то дурацкая мистификация!
Платон вернулся на прикаминную скамеечку, и негодующий голос жены опять зазвучал тонкой скрипичной струной:
— Я вовсе не утверждаю, что за первой пулей последует вторая, хотя можно предположить не только выстрелы, но и взрывы. Что стоит поднять на воздух наш дом, двери которого так неразборчиво гостеприимны! Мы обречены!
Волчий вой снова отозвался глухим далеким отзвуком сказанного Лией.
— Так что же, бежать отсюда?
— Зачем же, Тонни, бежать? Вернуться!
— Куда?