Марк поражен горечью, которая неожиданно прозвучала в ее словах. Он внезапно замечает, как в припухлости ее век, в углах мучительно искривленных губ проступает утомление. Женщина выдала себя в минуту слабости... Но Сильвия быстро овладела собой, выпрямилась. Она сбросила весь тяжелый груз со своего обоза. И вот она снова выступает в поход, на лице у нее вызывающая усмешка, молнии гнева сверкают в ее глазах. Этот глупый племянник со своими бреднями заставил ее снова почувствовать боль! Он начинает ее злить.
«Можешь сколько угодно пыжиться, миленький! Можешь корчить из себя Катона! Первая встречная шлюха скрутит тебя, когда ей вздумается, и сделает с тобой, что ей вздумается. Тебе бы следовало поубавить спеси...»
Она возвращается к своей игре и к своей бешеной деятельности.
Марка нельзя упрекнуть в том, что он к ней несправедлив. Он прекрасно знает, что Сильвия не сидит сложа руки. Он видит, что она занята и удовольствиями и трудом. Она продолжает усердно трудиться сама и заставляет трудиться своих служащих. Она не знает ни минуты покоя. По-настоящему она уважает только труд, любой труд и презирает расфуфыренных бездельничающих самок, которых она эксплуатирует. Она им выворачивает карманы без зазрения совести. Как во многих дочерях парижского народа, в ней есть что-то от «керосинщиц» Коммуны: она была бы способна в один прекрасный день поджечь общество, мгновенно и не задумываясь! Но она не имеет ни малейшего представления об организованной социальной Революции. Такая женщина, как Сильвия, об этом; и слушать не станет. В ней мирно уживается мещанка и «керосинщица». Одним и тем же керосином можно облить Счетную палату и растопить кухонную печь. На стройность мысли Сильвия и не претендует. Она анархистка по темпераменту и будет сама решать, что в ее поступках правильно и что не правильно, без вмешательства государства или чьего бы то ни было. Морально все, что ей нравится. При ее бесстыдстве то, что ей нравится, часто бывает справедливее самого Права. Она ненавидит ханжеские фарсы официальной или светской благотворительности. Она сама занимается благотворительностью, и очень широко, но только никому об этом ничего не говорит и ни на кого не полагается. Она держит в строгости своих работниц, потому что не любит бездельниц, но она о них печется, она заботится об их здоровье; она устроила для них под Парижем дом отдыха, она выдает их замуж; те, кого она выделяет, получают от нее крупные подарки, которые в будущем составят их приданое.
Этого мало: она завоевала их доверие, она дает им советы, руководит ими, руководит по-своему – нравственно или безнравственно, но всегда человечно, понимая их слабости, но не позволяя им поддаваться этим слабостям больше, чем нужно. Ей бы следовало и самой себе давать такие советы и сдерживать свой пыл.
Но она считает, что имеет право на особое положение. Она слишком доверяет своему инстинкту и своим силам, которыми безнаказанно злоупотребляет вот уже двадцать лет... Безнаказанность не может длиться вечно.
Сильвия должна была бы обратить внимание на предостерегающие симптомы, указывающие, что здоровье ее расшатано. Она их чувствует. Но она привыкла рисковать... И затем в этой бешеной деятельности, в этой погоне за наслаждениями кроется, – как это в одну секунду подметил Марк, – затаенная горечь равнодушия к тому, что у нее нет детей, злоба на жизнь, о бесполезности которой ей все же не хочется слышать из уст этого дурачка Марка... Так пропадай же все пропадом! Но до последнего издыхания – трудись и наслаждайся!