Они сидели на нескольких стульях сразу, будь то радикализм, социализм, интернационализм или национализм. Время от времени, под прикрытием старого французского классицизма, они перебегали в ряды литературы роялистской, ибо она была хозяйкой в прессе и на выборах в академию. Пройдя определенный стаж двусмысленного подмигивания прохожим на самых разных улицах, они приступали к делу согласно обычаям этой профессии: во всех случаях каждый находил себе подходящее местечко. Париж являл картину всех ступеней интеллектуальной проституции – от газетных домов терпимости, где шарлатаны получали жирные оклады за то, что отравляли своей гнусной ложью неразборчивую широкую публику, вплоть до дорогих кокоток из академии и литературных салонов, искусно разводивших вирусы «добровольного», но не бескорыстного рабства и общего паралича. Короче говоря, их скрытая функция заключалась в том, чтобы отвлекать, уводить от деятельности. А для достижения этой цели все средства были хороши. Даже мысль. Даже деятельность!.. Как это ни казалось парадоксальным, страсть к спорту приводила в конечном счете к бездействию. Опьянение физической активностью и движением ради движения отводило самые бурные потоки энергии от их естественного русла, исчерпывало их на стадионе или же выливало в сточные трубы, прежде чем обрывался их бешеный бег. Этой заразе поддался и народ. Когда Массон издевался над гнусностью буржуазной интеллигенции, Марку нетрудно было отвечать ему насмешками над рабочими, которые тоже тупели от спорта. Спорт довершал разрушительную работу газет. Он создавал армию людей, отравленных и бесполезных. Большие клубы скупали, как скупают лошадей, целые конюшни профессионалов, которых они именовали любителями, и составляли из них футбольные команды. Тысячи трудящихся в расцвете сил бесстыдно продавали свои мускулы. В качестве международных футболистов они пользовались всеми благами роскошной жизни, первоклассными отелями, спальными вагонами, вплоть до той минуты, когда они преждевременно утрачивали гибкость мускулов. Тогда их рыночная стоимость падала до нуля и их выбрасывали на свалку, как это делали в древнем Риме с гладиатором, который превращался в падаль. Но гладиаторы по крайней мере были уже мертвы. А люди, загубившие жизнь на современных аренах, переживали сами себя. Толпа, ходившая на зрелища, интересовалась ими не больше, чем римская чернь интересовалась гладиаторами. Она требовала все новых и новых атлетов. И на этих зрелищах она растрачивала всю страсть, всю ярость, которые при надлежащем руководстве могли бы опрокинуть мир социального угнетения. Она вносила в международные матчи губительный шовинизм: игры превращались в бои. Бывали убитые. Нападающие в регби вели себя так, словно они ворвались в неприятельскую траншею. Вот, оказывается, во имя чего прошли под Триумфальной аркой те, кто не погиб на фронте! Вот чем кончились их клятвы взять в свои руки управление государством и перестроить общество! Они даже не получили раnеt et circensec <Хлеба и зрелищ (лат.).>. Хлеб им приходилось зарабатывать. А за circenses они должны были платить. Со времен Менения Агриппы эксплуатация ротозейства и глупости человеческой продвинулась далеко вперед. Нет, у Массона было так же мало оснований гордиться рабочим людом, как у Марка своими буржуа. Когда Массон начинал поучать своих товарищей по типографии, они отвечали ему солеными словцами, не давая себе труда вступать с ним в спор.
Старый фронтовой товарищ, единственный, кто еще удостаивал его ответом, только пожимал плечами:
– Чего ты хочешь? Чтобы мы еще раз подставили головы? Опять за чужие права? Будет! С меня довольно! Теперь я уж не такой болван, заботиться о других не стану! Я забочусь о себе. Каждый за себя!
Им обоим, и Марку и Массону, с горечью клеймившим эгоизм своих классов, не хватало, однако, решимости самим отказаться от врожденной склонности к игре в свободу, которая представляла собой лишь особую форму эгоизма и сводила на нет все их бунтарство. Французу, даже когда он отрешился от наиболее распространенных предрассудков, нужно очень большое усилие, чтобы заключить себя в определенные рамки, подчинить себя дисциплине какой-нибудь партии. Слабость французского довоенного социализма была результатом непрочности и внутрипартийных связей, которые объединяли членов партии лишь условно и не могли спаять их в решающие минуты.
Война внушила Массону желание не подчиняться больше никогда, нигде, никому, никакому хозяину, никакой партийной дисциплине, принадлежать одному себе, только себе... А в таком случае как же рассчитывать на других?