– Твой кумган? – спросил, недоумевая, Ходжа Насреддин. – Тебе самому, почтенный, лучше знать, где находятся твои вещи. Зачем ты шаришь по моим сумкам? Разве что у твоего кумгана вдруг выросли ноги и он сам прыгнул в сумку?
– Выросли ноги? – хриплым голосом завопил чайханщик, багровея лицом и шеей до накала. – Сам прыгнул в твою сумку, презренный вор!
С этими словами он, к несказанному изумлению Ходжи Насреддина, вытащил из правой сумки новенький блестящий кумган.
В ярости чайханщик подпрыгнул, ударил себя в грудь кулаком. Это послужило знаком для остальных. В следующее мгновение Ходжа Насреддин и одноглазый лежали на дороге, осыпаемые бранью, ударами и пинками. Ходже Насреддину еще раз представился случай воздать благодарность своему толстому дорожному халату.
– Он нарочно заговаривал нам зубы своими Агабеками!
– А второй – воровал в это время!
– Как ловко он притворялся больным!
Удары и пинки возобновились.
Наконец чайханщик и его друзья вполне насладились местью. Потные, запыхавшиеся, они покинули поле битвы, столь бесславной для Ходжи Насреддина.
Опять ударили в камень звонкие подковы, затихли в отдалении…
Ходжа Насреддин поднялся; его первые слова были обращены к ишаку:
– Теперь я понимаю, зачем ты свернул утром с большой дороги, о презренный сын гнусных деяний своего отца! Мой халат показался тебе слишком пыльным? Но помни: если только еще где-нибудь в третий раз примутся выколачивать пыль из моего халата, позабыв предварительно снять его с моих плеч, – тогда горе тебе, о длинноухое вместилище навоза! Я не поленюсь и проеду сто пролетов стрелы, но разыщу где-нибудь живодерню с заржавленными от крови крючьями, с кривыми зазубренными ножами, сделанными из серпов, с длинными карагачевыми палками, на которых распяливают ишачьи шкуры! Помни!…
Ишак мигал белесыми ресницами, морда у него была невинная, кроткая, будто бы все эти угрозы относились вовсе не к нему.
Одноглазый лежал ничком и не шевелился.
Ходжа Насреддин слегка тряхнул его за плечо.
Одноглазый опасливо поднял голову:
– Уехали? Я думал – отдыхают… – Отряхивая пыль с халата, он добавил: – Хорошо, что они все были босиком.
– Не понимаю, что находишь ты в этом хорошего.
– Когда босиком, то бьют пятками, – пояснил одноглазый. – А пятка по силе удара несравнимо уступает носку.
– Тебе лучше знать…
– Особенно прискорбны для ребер канибадамские сапоги, – продолжал одноглазый. – Тамошние мастера для красоты подкладывают в носок жесткую подошвенную кожу; кому – красота, а кому – горе…
– Ни разу не пробовал я на своих ребрах канибадамских сапог, и не собираюсь пробовать, – сказал Ходжа Насреддин. – Будет лучше, почтенный, если здесь, на этом месте, мы расстанемся, и – навсегда!
Он сел на ишака, тихонько щелкнул его между ушей – обычный знак трогаться.
Одноглазый вдруг залился слезами и упал на колени, загородив Ходже Насреддину путь.
– Выслушай меня! – жалобно закричал он. – Никто, ни один человек в мире, не знает обо мне правды! Молю, будь милосерден, – выслушай, и тогда многое представится иначе твоим глазам!
Его волнение было неподдельным, слезы – искренними; крупная дрожь сотрясала все его тело.
– Да, я вор! – Он захлебнулся рыданием, ударил себя в грудь кулаком. – Я – гнусный преступник, и сам знаю это! Но поверь, незнакомец, я сам больше всех страдаю от своей преступности. И нет в мире ни одной души, которая захотела бы меня понять!…
Все это было так неожиданно, что Ходжа Насреддин растерялся.
Частью из любопытства, частью из жалости, он согласился выслушать вора.
Глава седьмая
Они уселись на камнях; одноглазый вор начал рассказ о своей удивительной горестной жизни:
– Неудержимая страсть к воровству обнаружилась у меня в самом раннем возрасте. Еще будучи грудным младенцем, я однажды украл серебряную заколку с груди моей матери, и, когда она переворачивала весь дом в поисках этой заколки, я, еще не умевший говорить, исподтишка ухмылялся, лежа в своей колыбели, спрятав драгоценную добычу под одеяло… Окрепнув и научившись ходить, я сделался бичом для нашего дома. Я тащил все, что попадалось под руку: деньги, ткани, муку, масло. Украденное я прятал так ловко, что ни отец, ни мать не могли разыскать пропажи. Затем, улучив удобную минуту, я бежал со своей добычей к одному безносому горбатому бродяге, который ютился на старом кладбище, среди провалившихся могил и вросших в землю надгробий. Он приветствовал меня словами: «Пусть у меня вырастет еще один горб спереди, если ты, о дитя, подобное нераспустившемуся бутону, не окончишь свою жизнь на виселице либо под ножом палача!» Мы начинали игру в кости – этот старый горбун со следами всех пороков на дряблом лице, и я, четырехлетний розовый младенец с пухлыми щечками и ясным невинным взглядом…
Вор всхлипнул, обратившись мыслями к золотому невозвратному детству, затем шумно потянул носом, вытер слезы и продолжал: