Мне суждено будет прослужить с Яшкой Ревичем только один год. Ровно через год, месяц в месяц и день в день, мы положим его на дно стрелкового окопа, вырытого в огороде на Плехановской улице Воронежа, и засыплем землею. Но память о Якове у нас, вернувшихся домой, останется на всю жизнь. И всякий раз на встречах бывших однополчан кто-нибудь обязательно скажет:
— А помните Яшку?
— Как же не помнить! Наш весельчак, заводила…
Не только мне, но и всем остальным Яков скрашивал, как мог, первые, самые трудные дни армейской службы. Трудно было понять, откуда у него находились еще силы веселить нас в короткие минуты отдыха. Он удачно подражал популярным артистам. Пел частушки собственного сочинения. Рассказывал массу историй, многие из которых придумывал сам. По случаю. На злобу дня. Всегда к месту…
Спустя сорок лет я написал очерк в память о Якове Ревиче и назвал его «Нештатная должность». Да, он занимал нештатную должность, которую можно было бы назвать так: помощник политрука по веселой части. Мне доводилось потом нести службу в разных местах, и в каждой роте, батарее, эскадрилье был свой весельчак, острослов, балагур. И хотя ему отводился сложный участок работы — помогать политработникам создавать хорошее настроение у бойцов, — таких ребят не назначал командир, не выбирали товарищи. Они утверждались в своей нештатной должности сами. Это было непросто. Ведь не каждого будут слушать, не каждого просить:
— А ну, приятель, изобрази! Расскажи что-нибудь такое!
Яшку просили. И он никогда не отказывал. Свою последнюю шутку он рассказал нам за пять минут до того, как ушел в свою последнюю разведку…
А тогда, после первых в нашей жизни строевых занятий, сержант Ахонин приказал нам с Яшкой мыть в казарме полы после отбоя. Яшку он наказал за то, что решил, будто его хождение на руках было направлено на подрыв авторитета младшего командира; меня, должно быть, за то, что я громче всех смеялся Яшкиным шуткам…
— Можете мыть полы, стоя на руках, это у вас хорошо получается. К тому же и меньше наследите, — попытался сострить сержант Ахонин.
Между тем в школу начали прибывать команды из Москвы, Тулы, Рязани, Алма-Аты, Фрунзе, Чимкента, Самарканда. Среди алмаатинцев я увидел Виктора Шаповалова. Он играл вратарем за динамовскую команду своего города, приезжал к нам в Ашхабад, и вот ему-то я и забил гол, о котором вспоминала Зоя в наше последнее свидание у ее калитки в день начала войны.
— А, левый хавбек! — закричал он, радуясь нашей неожиданной встрече.
Военное обмундирование им еще не дали, он был в клетчатых брюках-клешах необычайной ширины и в бело-голубой динамовской футболке со шнурками.
— Давно ли здесь? — спросил меня Виктор.
— Пятый день, дорогой голкипер, — ответил я, пожимая руку этого высокого голубоглазого красавца.
— Ну, как тут у вас?
— Да ничего, терпимо.
— Значит, скоро полетим?
— Полетим на ХВ — на халяве боком, — похваляясь своими авиационными познаниями, ввернул я в разговор только что услышанную присказку. — А пока маршируем на плацу и моем полы.
— Тоже дело, — прищурил глаз Виктор. — А как тут насчет этого?
Острым носком парусинового полуботинка он ловко поддел гальку.
— Футбольное поле есть, а команда соберется.
— Тогда жить можно, — улыбнулся алма-атинский вратарь и помчался догонять своих.
Сначала мы жили земляческими командами, потом нас стали тасовать. Всех курсантов разбили на две эскадрильи, каждую эскадрилью — на три отряда, отряд — на три звена, а звено — на четыре учебных экипажа.
В нашем экипаже оказались три ашхабадца — Яков Ревич, Абрам Мирзоянц и я, алмаатинцы Виктор Шаповалов и Анатолий Фроловский, москвич Вовка Чурыгин и Эдик Пестов из Кишинева.
— Собственно, я из Бухареста, — сообщил нам Эдуард при знакомстве. — Но вот поехал навестить больную бабушку в Кишинев, а тут в Бессарабию вступили советские войска. Вот и остался.
Говорил Эдик с заметным акцентом, но производил впечатление начитанного, культурного парня, все-таки за его спиной была классическая гимназия. От него я услышал, что Илья Эренбург написал книги, о которых я не знал: «Хулио Хуренито», «Тринадцать трубок».
— Но я все время думал, что Эренбург француз, мы изучали его в разделе французской литературы, — сказал Пестов.
Видно, и классическое обучение имело свои пробелы. Впрочем, и в нашей школе об Эренбурге нам почти ничего не говорили.
Тем временем начались классные занятия. Их вели грамотные, хорошо подготовленные офицеры, в основном отчисленные из строевых частей по состоянию здоровья. Мотор «М-11» преподавал воентехник второго ранга Белецкий, ходил он на протезе. Впечатлил нас своей внешностью штурман Малашкин, молодой, лет под тридцать, но совершенно седой человек.