По дороге домой она поймала себя на том, что замешкалась у развилки, но почему-то в последний миг смутилась и зашагала прямо; и только в промозглый предрассветный час, когда в мире цвета свинца разыгравшийся ветер затряс оконные рамы у них на шестом этаже, ей приснилось, будто она тогда свернула налево и дошла до переулка с киоском. Переулок из ее сна ничем не напоминал реальный переулок — не более как недопеченный проход между двумя улицами, с заброшенной старой церковью в одном конце и редкозубой ухмылкой забора в другом, да унылыми пятиэтажками между ними. Нет, ей пригрезился осколок неведомого, ни на что не похожего города, где на месте церкви указующим перстом взмывала ввысь разрушенная часовая башня, по канавам плыли картофельные очистки и яичная скорлупа, а в залитых светом витринах изгибались лысые, безликие манекены; и в то же время, пока она бежала мимо — и волосы разлетались солнечно-медовым ореолом над ее головой, а руки прижимали к груди охапку цветов, — она твердо знала, что это и есть тот самый переулок. И люди те же, топчутся на месте, чего-то ждут, но у нее нет никакого желания останавливаться. На бегу она то и дело бросает взгляд на свои руки: изящные, ухоженные, с розово-перламутровыми, как идеальные лепестки, ноготками и дивным кольцом на пальце. А потом к ней поднимает лицо тот безумный старец, и глаза у него — пара круглых черных зеркал, в которых отражаются облака, ветви деревьев и она сама; но почему-то не видно в них ни медовой копны волос, ни охапки цветов, а видно только пожилую, растрепанную тетку в мешковатой коричневой юбке.
Анна не любила сны. В снах всегда была какая-то непредсказуемость, неопределенность, скроенная, казалось, из той же иллюзорной, зыбкой, опасной материи, что и прежняя жизнь, какую она знала по урокам истории. Сама она, конечно, ничего не помнила из той жизни — была тогда слишком мала. А нынешняя жизнь шла своим чередом, стабильно. Никто в их семье не голодал, зимой не мерзли — в квартире паровое отопление, жили, можно сказать, с удобствами, да и сами имели кое-какие заслуги: прошлой весной, например, она была отмечена по району как победитель соцсоревнования и награждена отрезом красного шелка — не натурального, разумеется, но все равно очень гладкого, блестящего, из которого у нее получились две красивые наволочки. Отдельные недостатки, конечно, были, но появись у нее вдруг возможность что-то в своей жизни изменить, что-нибудь одно, она бы затруднилась сделать выбор, потому что жила она хорошо, о чем в который раз и напомнила себе буквально в тот же день, сидя в классе за учительским столом. При этой мысли она, видимо, зашевелила губами, а то и забормотала себе под нос, потому что несколько учеников перестали писать и уставились на нее тусклыми, нелюбопытными глазами — жучками и пуговками. Она тут же потупилась и принялась разглядывать свои руки, обветренные, голые, немолодые руки с обломанными ногтями, с коротковатыми пальцами, перепачканными мелом, — и тут ей вдруг стало ясно, куда она непременно отправится прямо сегодня, как только освободится, еще при мерцающем свете дня.
Свернув в переулок, она ахнула. К киоску выстроились человек пятьдесят, если не больше; запрудили весь тротуар. Как и в прошлый раз, окошко было закрыто, а на щите белел новый клочок бумаги. Анна подошла поближе и, щурясь, прочла корявый почерк.
«Ушла на обед, — гласила записка. — Буду после 15.00».
Она посмотрела на часы — стрелки показывали половину третьего — и обвела глазами очередь.
— Что же все-таки тут продается? — спросила она.
Щекастая дамочка в песцовой шапке, с вишневой помадой на губах, пожала плечами.
— Я лично за сапогами импортными стою, за кожаными, — сказала она.
— Возможно, детские шубки выкинут, — робко предположил стоящий за ней мужчина.
— Глупости какие, в ларьках детскими шубками не торгуют, — прошипела из-за его спины грузная старуха. — Нутром чую, торты завезут. «Наполеон», с обсыпкой. — Она причмокнула. — На той неделе в ларьке у трамвайной остановки такие давали, да мне не хватило.
— Выходит, никто не знает, — задумчиво проговорила Анна и вновь посмотрела на часы.