До этого он слышал восторженные и полные эмоций отзывы других работников, но не придавал им особого значения – мало ли что ребята болтают. Ну сделали удобный трактор – и что с того? Однако, сейчас, выехав в поле, развернув широченную – метров тридцать-сорок в ширину, консоль опрыскивателя, Георгий задумался. Не работа а малина. Включив могучие фары, он двинулся. Скошенный вниз капот был скошен очень удачно – он оставлял превосходный обзор. И без того словно из аквариума – даже на крыше имелось окно, Георгий совсем не понял, зачем там то? Оно было слегка тонированным, и сейчас, в рассветном сумраке, казалось совершенно чёрным.
Ориентироваться было легче лёгкого – вдоль всего поля шла дорога, а на дороге горели фонари. И фонарей этих было много – почти у каждого поля имелся собственный гидрант для полива и собственное электричество – для освещения и прочих задач. Покачав головой, выражая неудовольствие тем, сколько сил впустую потратили, прокладывая эту сеть электричества и водопровода, Георгий двинулся вперёд, включив подходящую передачу. Трактор поехал по пашне, слегка покачиваясь из стороны в сторону. Его широченные, почти метровой толщины, колёса, не раздавливали почву, из консоли вниз устремился поток шипящей жидкости, словно из душа поливали. Ни клочка земли так не пропустит – всё удобрит.
Расслабившись в удобном кресле, Георгий думал, как же это всё-таки прекрасно – работать на таких машинах. Не трясёт, не шумит, ещё бы граммофон с музыкой, и можно наслаждаться жизнью…
Рабочий день закончился для него неожиданно – в шесть вечера, за этот день он успел удобрить больше ста полей! Процесс шёл очень шустро, к полям подвозили водовозы с химицированной водой и наполняли баки из них.
Совсем по другому чувствовал себя теперь уже не товарищ, Лысенко. Он расхаживал по камере-одиночке, пытаясь понять, где допустил просчёт и кто мог его упечь – его, его поддерживал сам Сталин и Хрущёв, он был главным учёным-агробиологом в советском союзе. Ему казалось, что жизнь наконец-то наладилась, он громил лженауку «Генетику» как только мог – всеми силами и средствами, всеми доступными способами. Буржуазную генетику он противопоставил такой близкой и простой двум старым дурням агробиологии. Это было так просто, что просто смешно – в волнении, Лысенко шагал быстрее, пытаясь унять нервный тик, мысли его зациклились на гневе – лжеучёные всё-таки добились своего! Но как? Ничего не предвещало беды, ничего…
Лысенко был дурак. Он был воплощением того, что через лет эдак семьдесят, обзовут гнилым совком – он умел ораторствовать, он умел играть в простодушность, примазаться к кому надо и подлизаться, он годами строил имидж простого деревенского самородка из народа, публикуя малограмотные и псевдонаучные статьи, и громя при этом с трибуны академиков, членов-корреспондентов, учёных, лаборатории, институты и целую науку. Он объявил «Генетику» буржуазной, а свою «Агробиологию», по заветам товарища мичурина – «Социалистической» наукой. Он умел заводить толпу, но на этом его знания и таланты ограничились.
Он не был даже приспособленцем, который стал бы делать из хитрости – он был просто дураком, но дураком инициативным, смелым, политически-правильным, своим, мозолистым и простым. Казалось бы, для такого как он, должны были в институте поставить около двери скребок, чтобы навод с сапогов отскрёбывать, прежде чем войти в хату. И он жил с советским строем, с политиками, с Хрущёвым…
Всё, что могли делать генетики – это заниматься совершенно далёкими от села вещами – как сказал сам Сталин, когда решил утопить товарища Вавилова, «вы так и будете заниматься цветочками»… И понятно – никого не интересовала генетика. Никому не нужно было знать про то, как всё это работает – политиков интересовало две вещи – лояльность и результат. Причём последний – минуя все промежуточные стадии, чтобы сразу…
Лысенко был просто идеальным Полиграфом Полиграфовичем – простодушный, сущеглупый, безмозглый, как раз такой, какой был нужен советской власти. Потому что в большинстве своём, она состояла именно из таких людей. Из идиотов, экспрессивных, горлопанистых, агрессивных, желающих одним махом семерых побивахом, и разом счастья всем, чтобы никто не ушёл обиженным. А всех несогласных – в тюрьму, всех кто против – десять лет расстрела без права переписки.
Отрезвление и похмелье от этого политического угара, было более чем болезненным. Оно было мучительным, как похмелье после длительного, упорного и тяжёлого запоя, такое, от которого и умереть можно.