Читаем Очерки Крыма полностью

Слыхали ли вы когда звон цикады, читатель? Если не слыхали, то не поймете меня. Вам кажется сначала, что в лесу зачирикало бесчисленное множество птичек; весь воздух наполняется зычным и жестким криком; он несется с вершины деревьев и рассыпается кругом, как барабанная дробь. Это продолжается не полчаса, не час, даже не два часа, это продолжается десять, двенадцать часов сряду и более…

Как только солнце пригреет землю, цикада затрещала… Но юбилей ее — это полдень.

Кажется, каждый сучок, каждый листочек надрывается от крику; вы оглушены этими мириадами жестяных бубенчиков, назойливо болтающих вам в уши свою однообразную ноту; так дружно и так настойчиво горланят, по временам, разве только лягушки, и то если им очень уже привольно в их болоте.

Трудно верить, чтобы этот оглушительный треск производило насекомое. Я долго ухитрялся, как бы увидеть цикаду: она обыкновенно садится на верхних сучьях и чаще всего на сухих; а на сухом суке трудно разглядеть серую одежду цикады. Однако мне удалось видеть их, так сказать, на месте преступления. Глазастая, с четырехугольною головою, цикада сидела, пристыв плотно к засохшей веточке, которой кора совершенно не отличалась от окраски насекомого; прозрачные, длинные крылья были неподвижно вытянуты, а брюшко быстро колебалось вниз и вверх, кажется, ударяя о крылья.

Когда мы согнали цикаду, она полетела с особенно резким криком и заколотила в свой барабан на ближайшем дереве. Мне показалось даже, что пари приближении человека музыка значительно усиливается, словно лесной оркестр играет нам туши. Скоро привыкаешь к этому треску, и перестаешь замечать его, как мельник перестает замечать вечный шум своего колеса.

Однако, как ни ново, как ни очаровательно было кругом, жара и камень измучили нас. Становилось просто невтерпеж; лес не мог защитить от палящих лучей, лившихся отовсюду: сверху — с неба, снизу — из камней дороги, сбоку — с утесов горы.

Скоро забыли любоваться яркими теребинтами и другими невиданными породами дерев, забыли рвать цветы и оглядываться на каждое ущелье, открывавшееся на пути. Громче всех желаний вопило одно — напиться и укрыться в тень; вожатый нашей компании вел теперь нас в избушку афонского старца, который живет с этой стороны Кастели, среди лесов, прямо над морем. Кушников, владетель Кастели, уступил свое имение во временное владение афонскому монастырю, и монастырь прислал этого старца управлять лесами и камнями Кастели.

Мы не скоро добрались до избушки, однако добрались-таки. Виноградники выдали ее прежде всего; выдали потом стожки сена и пирамидальные тополи, окружающие усадебку. Среди редкого леса открылся мирный, уютный скит инока.

Длинная татарская изба, прислоненная, по обычаю, задом к горе, с плоскою крышею, на которой было навалено целое хозяйство, с открытой, самодельной галерейкой вокруг всей избы, под которою стояло, лежало и висело столько же разных потребностей хозяйства, сколько на крыше; крошечный сарайчик с погребком, крошечный огород, крошечная пасека в деревьях усадьбы, да невинный ленивый пес, неизвестно за что привязанный на цепь, — вот и весь скит… Тут так же тихо, как и на темени Кастели…

Тонкие, стройные тополи неподвижно вырезаются на глубокой синеве неба; ярко белеет в зелени безмолвная, освещенная солнцем изба; листья, травы не шевельнутся; ни петуха, ни воробья, ничьего голоса, ничьего шага, словно вымерло все; даже собака лежит в конуре, не подавая признаком жизни.

Над крышей избы, так, кажется, близко поднимается крутым шатром каменная Кастель; из нее льется безмолвие и неподвижность на всю окрестность…

Впереди, глубоко у ног, море. Оно струится синею рябью, но так же бесшумно, как и все кругом.

Нельзя представить себе более характерного жилища отшельника. Мы молча вошли во дворик, густо заросший высокой травой; змея, гревшаяся на солнце, испуганно зашумела травой, спасаясь в ней от давно неслыханного ею движении и звука.

Обошли хату — никого; приотворили дверь, заглянули — никого. А все здесь под рукой; бери, кто хочет: на галерее и постель, и вино, в открытой комнате образа.

Видно, Петр Афонский сторожит эту доверчивую пустыньку.

На многократные воззвания наши появился, наконец, мужчина лет 60, в монашеском ватошном подряснике, подпоясанном широким кожаным поясом, и в высокой войлочной шапке. Он был заспан и весь в сене; наш крик поднял его с прохладного ложа в стоге свежего сена, окруженного деревьями… Несмотря на эту прохладу, он был красен и мокр, как московский купчик, по выходе из бани.

Удивляюсь, почему монаху необходима такая тяжелая, жаркая одежда, и какое устранение греха заключается в этой обязанности вечной нечистоты?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже