Остается причинность.… Но если мы не знаем той причинности, которая царит в самой материи, а знаем только связь ее проявлений, то почему не допустить, что наша причинность есть лишь иероглифическая форма, в которой мы воспринимаем свободное творчество Абсолюта, окрещенного «материей»? Очевидно, что одно имя «материи» отнюдь не исключает этой возможности. Ведь, например, для идеалиста свобода воли вовсе не есть грубое беззаконие, произвол, беспричинность, — а только абсолютная внутренняя причинность творящего. Ясно, что если идеалиста не оттолкнет звук слова «материя», то Плехановская «вещь в себе» годится ему не меньше, чем Кантовская.
Итак, есть уже и свобода воли. А бессмертие души? О, с ним, очевидно, тоже нет затруднений.
И физическое тело человека, находимое им в опыте и его психические переживания — все это, ведь только частные проявления его «вещи в себе», когда она «аффицируется» другими «вещами». Если эти проявления — тело и психические переживания — исчезли, значит ли это, что исчезла соответственная «вещь в себе»? Ни из чего не видно. Напротив, уж если даже о физической материи, которая есть не более как феномен, до сих пор держится гипотеза, что она в опыте «вечна», то тем более, должна быть по-своему вечна и та более высокая «материя» философская, которая есть «вещь в себе»? Между тем, если мы не знаем, какова эта последняя «в самой себе», то почему она не может быть такова, какова «душа» у сторонников метафизики абсолютного? Что ж, скажут наиболее благоразумные из них, — отчего не назвать «душу» материей, если это ее бессмертия не отнимает и физически материальных свойств ей не дает?
Очевидно, что такой материализм страну идолов не только не упраздняет, но вполне утверждает; и всякий желающий беспрепятственно там может их посетить, если не боится слова «материя» и умеет различать философски пустую абстракцию, выведенную под этим именем, от конкретной физической материи опыта.
Получается же такое положение вследствие того, что философская «материя» этого материализма, как внеопытная «вещь в себе», творящая «иероглифы» опыта, есть остаток все той же «души». Назвать активное и организующее начало «материей», а пассивное и организуемое — «духом», значит только перевернуть терминологию авторитарного дуализма, но вовсе еще не выйти за его пределы. А именно в этом и заключается задача марксистского мировоззрения по отношению к отживающим формам сознания.
Философские взгляды Плеханова и его «школы», которые отнюдь не следует смешивать со взглядами Маркса, Энгельса, Дицгена и других ортодоксальных марксистов, представляют из себя типичную компромиссную комбинацию. Это не диа-диалектический антитезис буржуазного идеализма, а только полемический. Сущность буржуазного идеализма тут сохраняется с жалкими изменениями и оговорками, но имена его категориям даны «как раз наоборот». Такая борьба с буржуазной философией безнадежна; свирепые позы и страшные слова только прикрывают Плеханова — и очень плохо прикрывают — притупление противоречий между философией буржуазии и пролетариата. Задачу Бернштейна Плеханов пытается выполнить в сфере теории познания, — к счастью, очень неудачно. Быть может, самое худшее в этой философской Бернштейниаде представляют претензии Плеханова быть официальным философом марксизма, говорить от имени марксизма, за Маркса и Энгельса, которые уже умерли и не могут сами положить конец этим злоупотреблениям. С формальной стороны, впрочем, претензии эти достаточно опровергаются резким расхождением по основным вопросам взглядов Плеханова со взглядами Дицгена, которым Маркс и Энгельс открыто выражали свое сочувствие.
По существу же, я считаю невероятным, чтобы сам Плеханов не чувствовал своего родства с буржуазно-идеалистическими школами, и специально с кантианством. И когда я слышу его немотивированные крики о «буржуазности» и «эклектизме» и т. д. таких марксистов, которые с ним не согласны, мне это живо напоминает тактику ребенка, который, укусив свою сестру, бежит к матери с криком: «мама, она кусается». Как известно, такая тактика часто имеет успех: мама может быть, не вполне поверит обвинению, сочтет его преувеличенным, заподозрит, наконец, обоюдную виновность двух сторон, — но никак не подумает, что обвинитель-то и есть тот, кто сознает за собой вину.
По отношению к пишущему эти строки т. Плеханов до сих пор иного способа борьбы, кроме голословных заявлений о том, что я «идеалист», «буржуазный критик» и пр. — ни разу не применял. Часть публики ему, как я убедился, верила на слово: авторитет т. Плеханова и многократность заявлений заменяли мотивировку. Может быть, в этой части публики вызовет зародыш сомнения хотя бы тот факт, что я дважды открыто вызывал т. Плеханова на критику по существу моих взглядов — и до сих пор не дождался ответа.
Итак, ни радикализм эмпириокритиков, ни оппортунизм Плеханова не могут удовлетворить нас в вопросе о «вещи в себе». Какова же должна быть действительно марксистская позиция по отношению к этой «вещи»?