Собственно бюргерским (буржуазным) вкладом в модель биографии стала символика и семантика жизненного пути — необратимой последовательности времени жизни и непрерывности ее причинного ряда, нарастающей обусловленности каждого момента не только предыдущим, но и всеми предшествующими. Это иной тип целостности. Она теперь развернута как последовательность шагов и стадий
Тут, в частности, дала свои плоды боковая линия религиозной традиции — духовный дневник, сложившийся в протестантизме, его ответвлениях и сектах с их практическими навыками рационального ведения душевного хозяйства. Характерно, что как раз эта форма оказала решающее воздействие на становление и поэтику романного жанра в Англии (а затем — в Германии и во Франции) — стандарты мотивации персонажей, типовую сюжетику, универсализм «человеческого» и «психологического» в обрисовке героев среднего и низкого статуса и т. д.[393]
Если для сакрально-аристократического этоса образец эмблематичен, он — в вечно-настоящем времени начал и начинаний, показываясь, предъявляясь мгновенному и целостному схватыванию зрением, то для бюргерского — он линеен и воспроизводится в ретроспективном изложении, ведущем обратный отсчет с конца, от финала, итога, цели. Для «высокой» — сакральной, аристократической — традиции мир прерывен, разнослоен, многоярусен, почему и образы его архитектурны, живописны, театральны — это храм, сцена, картина, герб. Для биографической и романной традиции Нового времени жизнь, судьба, реальность — это движение, развитие, «история», а история (и История), в свою очередь, — то, что можно рассказать. Или, еще точнее, — описать, воспроизвести во вненаглядности, неизобразительности письма, в акте писания. Бескачественность письменной (а в пределе ее — печатной) фиксации культурных значений соответствует универсалистской трактовке физического времени в буржуазную эпоху. Не случайно история как измерение коллективного существования, как форма самопредъявления и самопонимания социального (а далее и личного) целого неразрывна с письменностью, а роман, как не раз отмечали его исследователи, — жанр письменной культуры (противодействие печатному слову, книгам вообще и роману как «чтиву для прислуги» при предпочтении репрезентативных искусств — театра, живописи, скульптуры — и соответствующих досуговых практик — гулянья, выездов — отмечается в аристократических кругах Англии вплоть до Викторианской эпохи[394]
).Тем самым в биографическую модель самосознания и самопредъявления входит еще одно внутреннее противоречие — между образом и письмом. (Вероятнее, впрочем, что мы имеем здесь дело со специфической культурной транскрипцией, способом фиксации уже разобранного конфликта между целостностью смысла и последовательностью приближения к нему, его изложения.)
Проблемой и предметом здесь становится именно «зазор» между смыслом и его постижением, образцом и рассказом о нем, иначе — персонажем и повествователем, а тем самым — читателем. Каково происхождение и функция этого зияния, или, говоря социологически, барьера?
В нем особыми, культурными, символическими средствами воспроизводится — разыгрывается и условно преодолевается — не только разрыв между социальными статусами героя и рассказчика (то есть персонифицированного явления предельной ценности и анонимного в данном случае представителя коллективной нормы; речь идет, понятно, о Новом времени, эпохе десакрализации и общедоступности письма, по крайней мере — в идеологии). Здесь в универсализированной форме письма каждый раз, в каждом его акте воссоздается травматика цивилизационного перехода от эпохи героического действия в настоящем к эпохе дистанцированного рассказа о прошлом, конфликт между обобщенными ролями действующего и знающего — царя, героя, рыцаря и жреца, певца, писателя. Однако этот конфликт так встроен в структуру действия (микромодель письменной культуры), что перепад уровней между героем, повествователем и читателем — напряжения и конфликты референции — является движущей силой акта письма.