На место значимых для автора моментов и форм самопонимания биограф в подобных затруднительных случаях готов подставить собственные, принятые в его культуре и чаще всего — вполне трафаретные, анонимные, освоенные им в процессе обучения и через жизненный опыт («здравый смысл») нормы интерпретации. При этом сам познавательный «сбой», коллапс истолкования предметом анализа в большинстве рутинных случаев так и не становится. Включается, как можно предположить, идеологическая защита. В соответствии с догмой биографического метода интерпретатор, с одной стороны, видит в самом жанре биографии гарантию «личностного» подхода к объекту, уже одной принадлежностью к этому жанру — и свое «индивидуальное» достижение; с другой же — он чаще всего исходит из веры (тоже вполне идеологической и нормативно заданной), что знает о биографируемом авторе больше, чем тот знал о себе сам.
Однако «знание» биографа составляют значимые для него по стандартам его культуры обстоятельства, из которых по правилам его метода выстраивается удовлетворяющая его и его референтную группу фактичность обстоятельств героя. По структуре подобная процедура близка к коррекции памяти, уже упоминавшейся реставрации пропущенных звеньев прошлого, — скажем, вычеркнутых из истории лиц или событий. Но поставить себя на место действующего лица, заменив его, невозможно: «между» ним и истолкователем всегда остается — не отрефлексированная интерпретатором или кем-то другим в его культуре — конструкция понимания. Говоря словами любимой борхесовской цитаты, сделать небывшее бывшим так же нереально, как бывшее — небывшим. Тут нужны принципиально более сложная процедура и более сложные представления об истории, чем «исчерпывающее» собрание документов или нормативное «восстановление» фактов. Они становятся новым прошлым уже для будущего, для которого того другого прошедшего, которое и стремился воссоздать интерпретатор, в его тогдашней проблематической структуре уже нет.
Модель биографии Нового времени, понятно, задает автобиография. Но именно на этой последней ясней всего проступают редко опознаваемые и еще реже признаваемые апории биографизма. Нельзя назвать себя не своим «я» (его единство, связность, однозначность и правомерность на всех этапах жизни и т. д. — для субъекта автобиографии чаще всего как раз под вопросом). Нельзя — даже лингвистически — присвоить чужую самость, не делая ее носителя и своего героя условностью, не порождая фикциональной конструкции и не становясь ее персонажем самому. Иначе говоря, простое повторение действия как бы превращает мир в фикцию. Культурная непроясненность проблемы самотождественности (а она, как и контроль за уровнем ее понимания, могут быть лишь внутренними болевыми точками и рабочими задачами данной культуры, ни экспорту, ни импорту они не подлежат!), отказ от внутрикультурной рационализации связанных с ней принципиальных обстоятельств, собственно, и порождают большинство иллюзий и мнимостей, связанных с расширением биографического подхода к обществу, истории, культуре за его функциональные — нормативные — пределы.
Биография как повествовательная форма складывалась под воздействием рутинизируемой романтической идеологии «гения» (ее популярным воплощением был и наполеоновский миф, который упоминал Мандельштам). Реликты этой идеологии задали своего рода алфавит мотивов и фигур для становящегося массовым «реалистического» романа, стали для него нормой реальности, предопределили ее смысловую разметку. Отсюда — типовая рубрикация этапов жизненного цикла, их оценочная структура и последовательность, повышенная конструктивная нагруженность его начала и конца. (Ср. символику всегда наиболее подробно воссоздаваемых биографом детства и дома, «первого» воспоминания и «последних» слов, при том что вся, пользуясь выражением Батая, «скандальная» проблематика конечности и открытости существования как основы ценностного самоконституирования личности из романизированной биографии вытеснена.)