5. В этом смысловом поле от одного его полюса к другому и движется мысль Малларме, а за ним — Борхеса и Бланшо. Бланшо начинает с перечня трех значений книги: эмпирическая книга как технический передатчик некоего знания; книга как априорное условие самой возможности любого письма и чтения; абсолютная книга как всеобъемлющая целостность Произведения с большой буквы (иначе — Творения, Oeuvre). Для Бланшо (отмечу, что выразить это возможно лишь средствами письменности, когда в качестве автора, произведения и содержания работает само письмо) любая эмпирическая книга — это вместе с тем все возможные книги и всегда книга как таковая, «априори любого знания», Книга с большой буквы: «Le livre est le Livre»[440]
. Письмо здесь — это утопия Письма, а литература — утопия Литературы[441].Тем самым в смысловой точке, обозначаемой здесь как книга (в представлении о книге как таковой, еще «до начала» всякого письма и в процессе этого письма, в каждой конкретной книге и в ее явленном, письменном ли, печатном ли, образе), сходятся такие крайности, как целое и часть (фрагмент); всеобщее (тотальное) и единичное; сам смысл (полностью, насквозь смысловое и в такой же полноте явленное как смысл целое) и техническое средство его условной транскрипции и передачи; поверхность (испещренной условными значками страницы) и глубина (ее подразумеваемого, разворачивающегося, неисчерпаемого содержания); уникальное и тиражированное (по Вальтеру Беньямину). Книга как идея, как символ содержит в себе свое отрицание — возможность копирования как антитрадиции.
Если рассматривать книгу в процессе разложения традиционного общества, дифференциации поддерживающих и воспроизводящих его традиций как основы поведения всех членов данного общества, то можно видеть, что книга и задает образ целого как «истории» или
Различные по условиям, агентам взаимодействия, их семантическим ресурсам и т. д. трактовки двух этих инстанций в культуре, трансформация и динамика их взаимоотношений, взаимных полномочий и обязательств простираются и у Борхеса, и у Бланшо от Священного Писания, Книги всех книг как наказа и завета, «Единого и Единственного Закона» («монологоса»)[442]
до идеи «книги как самоцели» у Борхеса[443] и «абсолютной Книги» у Малларме, для которого «все в мире существует для того, чтобы войти в книгу»[444], или «эстетической бесконечности» у Валери[445] и, наконец, книги как бесконечной цитаты опять-таки у Борхеса. Его эссе «О культе книг» не рассказывает о том, что такое книга, даже не описывает идею книги в разных ее смысловых составляющих. Борхес делает принципиально другое: он разворачивает метафору безначальной и бесконечной книги, книги как беспредельной и лишь условно обрываемой ссылки, условно приостанавливаемой работы памяти, безграничного и всевмещающего «и т. д.» культуры. Но делает это опять-таки рефлексивными средствами самих культуры, книги, письма.Точно так же в переводе 105-го шекспировского сонета Целаном последний, как подчеркивает в своем подробном анализе этого текста Петер Сонди, не описывает «постоянство», «верность» вслед за традиционно-риторическим (эмблематическим, аллегорическим) описанием их у Шекспира, а делает их принципом и стержнем построения своего стихотворного перевода[446]
. Он переводит задачу и топику текстуальной репрезентации в план прагматики текста, усиливая систему сквозных лексических повторов, фонетических перекличек, нагнетая почти анаграмматическую плотность и внутреннюю повторяемость структуры текста, но не наращивая его герметичность средствами экзотической лексики, многослойной семантики. Целан слово за словом преобразует смысл текста в его структуру, статичное значение — в энергию смыслового движения, смыслопорождения.