Пришло письмо от М. В. Алексеева. Сердечно поздравляет с назначением. Пишет: "Будите; спокойно и настойчиво требуйте и - верится - оздоровление настанет без заигрываний, без красных бантиков, без красивых, но бездушных фраз... Долее так держать армию невозможно: Россия постепенно превращается в стан лодырей, которые движение своего пальца готовы оценивать на вес золота... Мыслью моею и сердцем с Вами, с Вашими работами, желаниями. Помоги Бог"...
"Военную общественность" представлял в Минске фронтовой комитет. Так как накануне моего прибытия эта большевистствующая организация вынесла резолюцию против наступления, - и за борьбу объединившейся демократии против своих правительств, - то взаимоотношения наши определились ясно: я не вступал вовсе в непосредственные отношения с Комитетом. Комитет варился в собственном соку, разрешая вопрос главенства своих - социал-революционной и социал-демократической - фракций, выносил резолюции, - своим демагогическим содержанием ставившие в недоумение даже армейские комитеты, - распространял пораженческую литературу{213}, возбуждал солдат против начальников. Комитет по закону не подлежал ни ответственности, ни суду. В таком же духе шло воспитание комитетом большого числа собравшихся со всех армий "слушателей курсов агитаторов"{214}, которые должны были потом разнести воспринятое учение по всему фронту... Мелочная подробность, вскрывающая подоплеку не одного из проявлений "гражданской скорби и гнева". Представители курсов обращались часто к начальнику штаба с просьбами и "требованиями". Когда раз требования лишней пары сапог приняли слишком резкий характер, Марков отказал. На другой же день в No 25 газеты "Фронт" появилась "резолюция общего собрания слушателей курсов агитаторов", что они лично убедились в нежелании штабов считаться с выборными организациями. Курсисты заявили, что в лице их самих и тех, кто их послал, фронтовой комитет будет иметь поддержку "против контрреволюции" вплоть до вооруженного воздействия...
Какая уж тут совместная работа!
Я присутствовал в заседании фронтового комитета только один раз, сопровождая генерала Брусилова. После вступительной речи, Верховный главнокомандующий предложил Комитету высказаться, если имеются какие-либо пожелания или вопросы. Председатель ответил, что в сущности, никаких особенных вопросов нет, разве вот относительно отпусков и суточных денег... Всем стало несколько неловко. Тогда попросил слова кто-то из членов комитета, извинился за мелочность председателя, и начал говорить на общую больную тему, о демократизации армии, и взаимоотношениях Комитета и командования. Я указал, что между нами не может быть ничего общего, так как Комитет, в постановлении своем от 8 июня, пошел против правительства и против наступления. Тогда председатель предъявил новое постановление, составленное накануне, которым Комитет допускал наступление. Казалось бы, вопрос исчерпан. Но тут встает какой-то поручик и заявляет, что доверия к главнокомандующему не может быть. Поручик командирован в Минск из Тифлиса комитетом Кавказского фронта, и "кооптирован" минским комитетом. Прибыл для расследования моей "контрреволюционности". Прочел уличающий документ - перехваченную майскую телеграмму мою - еще по должности начальника штаба Верховного - к генералу Юденичу. В ней, между прочим, говорилось: "...Верховный главнокомандующий обратился уже с подробным письмом к военному министру, с просьбой устранить вредную работу комитетов, парализующих распоряжения военного начальства, и оказания содействия в борьбе с течениями, безусловно вредными в государственном отношении..." Я разъяснил, что вопрос касался местных гарнизонных комитетов рабочих и солдатских депутатов Кавказа, которые не выпускали 104 тысячи пополнений на совершенно обезлюдевший фронт. Брусилов вспылил и наговорил поручику и комитету резкостей. Потом извинился, и в конечном результате допустил в секретный архив Ставки комиссию Комитета, которая, вернувшись в Минск, явилась ко мне не то с объяснением, не то с полуизвинением.
Скучно, не правда ли? Но нам не было скучно, а мучительно тяжело в этой пошлой обстановке, не дававшей ни душевного равновесия, ни возможности отдаться всецело назревшей операции.
Фронтовой комитет, приняв, наконец, идею наступления, потребовал образования из состава своего, и армейских комитетов, "боевых контактных комиссий", которые должны были получить право участия в разработке операций, контроля над начальниками и штабами частей, выполнявших боевые задачи и т. д.{215}. Я, конечно, отказал. Началась новая история, которая чрезвычайно обеспокоила военного министра, приславшего экстренно в Минск и полковника Барановского - начальника своего кабинета{216}, и комиссара Станкевича{217}. Друзья Барановского впоследствии передавали, что вопрос был поставлен ни более, ни менее, как о возможности оставления меня в должности, ввиду "крупных трений с фронтовым комитетом".