Когда Камберленд и Пуфендорф развернули с подобающей полнотой подлинное значение этой доктрины, от нее в страхе отшатнулись все обладатели прочной власти, все победившие партии. Никто не хотел поступаться своими преимуществами, завоеванными силой или способностями, притом не во имя десяти библейских заповедей, а во имя некого неизвестного кодекса, за создание которого не взялся сам Гроций, затрагивающего предмет, по поводу которого любые два наугад выбранные философа расходятся во мнениях. Заявляли, что все, для кого наука политики есть дело совести, а не могущества, практической целесообразности и выгоды, могут рассматривать своих врагов как людей беспринципных; что спор между ними всегда будет подразумевать вовлечение нравственности и не сможет быть разрешен призывами к добродетели, посулами и уверениями в добрых намерениях, всегда смягчающими жестокости религиозной борьбы. Почти все великие люди XVI столетия отвергли это новшество. Наоборот, в XVIII столетии две идеи Гроция, – именно, что существуют некие политические истины, которых должны придерживаться каждое государство и каждая группа, образованная общим интересом, ибо отказ от них равнозначен краху государства или группы, и что общество связано рядом установленных и подразумеваемых внутренних соглашений, – стали тем рычагом, который перевернул мир. Когда королевская власть возобладала (как полагали, проявлением некоего непреодолимого и неизменного закона) над всеми своими врагами и конкурентами, она стала своего рода религией. Ее старинные соперники, бароны и прелаты, теперь выступали на ее стороне. Год за годом собрания, представлявшие в странах континента органы самоуправления провинций или привилегированных классов, повсюду собирались в последний раз и уходили со сцены, – к удовольствию тех, кто приучился благоговеть перед троном как оплотом их единения, благосостояния и власти, защищающим установившееся благочестие и дающим работу талантам.