С первых лет нашего века представители всех сфер умственной деятельности вносили свой вклад в оживление и обогащение нашей жизни. Правоведы дали нам закон непрерывного роста, преобразовавший историю из летописи случайных происшествий в некое подобие чего-то органически развивающегося. К 1820 году богословы начали перерабатывать свои учения в духе принципа развития, о котором много позже Ньюмен сказал, что теория эволюции явилась, чтобы подтвердить его. Даже экономисты, люди практические, растопили свою суховатую науку, обратив ее в текущую историю и утверждая при этом, что такова не вспомогательная, но подлинная тема их исследования. Философы утверждают, что уже в 1804 году они начали преклонять свою метафизическую выю под историческое ярмо. Они учили, что философия есть лишь исправленная сумма учений всех философов, что системы уходят вместе с запечатлевшимися в них эпохами, что проблема состоит лишь в том, чтобы сфокусировать блуждающие лучи уцелевшей истины, и что история есть источник философии, если не полное ее замещение. Конт начал одну из своих книг словами о том, что преобладание истории над философией является отличительной чертой его времени. С тех пор как Кювье впервые выявил совпадение путей индуктивного открытия и цивилизации, пришла очередь естественных наук, которые тоже включились в процесс насыщения эпохи исторической мыслью и подчинения всех вещей тому влиянию, для которого были выдуманы такие принижающие названия, как историцизм и озабоченность историей [historical-mindedness].
Я должен еще сказать несколько осуждающих слов о ряде известных недостатков, представляющих собою исправимые изъяны психики и сознания и являющихся нашими общими бедами. Во-первых, это недостаток активного понимания последовательности и действительной значимости событий; будучи гибельным для политического деятеля, он в то же время разрушителен и для историка, ибо историк есть политик, обращенный лицом к прошлому. Подход к делу, при котором исследователь видит лишь ничего не значащую, не пробуждающую мысли поверхность, является не более чем игрой в науку, – и это наш обычный подход. Затем, мы имеем курьезную склонность отбрасывать, а отчасти и забывать то, что было наверное известно до нас. Один-два примера пояснят мою мысль. Известнейший английский писатель рассказывает, как при нем титул тори был присвоен консервативной партии. Ибо в то время это была презрительная кличка людей, которым ирландское правительство предлагало деньги за выдачу преступников, – так что если я и в самом деле излишне уповаю на прогресс, то по крайней мере могу с некоторым самодовольством указать на этот случай как свидетельство улучшения наших манер. Однажды Тит Оутс, утратив терпение и пребывая в гневе на людей, которые отказывались ему верить, ухватился за обидное и язвительное словцо, годившееся для кипевшего на его устах проклятия, и начал называть консерваторов партией тори. Имя удержалось; но его происхождение, засвидетельствованное авторитетом Дефо, выпало из памяти людей, как если бы одни стыдились своего крестного отца, а других не беспокоило, что их станут отождествлять с его делом и личностью. Я уверен, что все вы знаете историю новости о Трафальгаре и как двумя днями после ее получения Питт, увлекаемый возбужденной толпой, отправился обедать в город. Когда пили за здоровье министра, спасшего свою страну, он отклонил эти похвалы, заявив: «Англия сама спасла себя своею собственной духовной мощью; и я надеюсь, что спасшая себя своей мощью спасет Европу своим примером…» Когда в 1814 году его надежда осуществилась, у нас вспомнили последнюю речь великого оратора и выбили медаль с его изречением, целиком уложившимся в четыре слова компактной латыни: