— А-а, тетя Вера пришла? — добродушно говорил седовласый, с породистыми руками человек в рабочей тужурке, про которого Яков знал только, что он «Крестный». Яков молодцевато отказывался от чаю, и получив драгоценный пакет «для тети Веры», отправлялся в обратный путь: из поселка Куяльник на Ближние Мельницы. Паровичок, ползавший из города к Жеваховой горе и обратно, уютно пыхтел, а Яков думал, как удачно названа газета: «Искра». Жжет руки, и сердце жжет: страх и восторг! Вздумай сейчас охранка его обыскать — прощай гимназия, и Одесса прощай: тут уж Сибирью пахнет, по военному времени. Тот домик на Куяльнике был с удивительной комнатой: прямо из нее был вход в катакомбы, причем вход, полиции неизвестный. Полной карты катакомб не было ни у кого: многие мили пещер и переходов, в два-три яруса, с самыми неожиданными выходами в город и к морю. Там, в одной из пещер, была подпольная типография, где размножали «Искру». А на Ближних Мельницах жили рабочие. Металлисты-железнодорожники. Там была одна из явок «Маруси», и оттуда же Яков возил на Куяльник — в голубую даль между Жеваховой и Шкодовой горами — приятно тяжелые мешочки с типографским шрифтом.
Товарищ Андреев и «Крестный» были им довольны, но все повторяли, что быть курьером партии — высокая честь. Надо расти: читать литературу, быть в курсе событий, и особенно учиться говорить с народом. Яков и пытался, но говорить с народом оказалось не таким простым делом. Первая попытка его была просто позорна.
Дело было на «Горячке» — давно облюбованном тройкой друзей пляже на Пересыпи, за мельницей Вайнштейна. Всякие Аркадии-Ланжероны они, разумеется, презирали: это для лежебок. Платный вход — три копейки! — за что, спрашивается? Там продавали трубочки с кремом и медовые пряники, там торговки орали: «-Горрячая, свежая, варреная пшонка», и вопили детишки, а по воде плавали размокшие коробки из-под папирос и дынные корки. Аркадия пошикарнее, со звуками оркестра из ресторана, Ланжерон победнее — но, как и все места для приличной публики, они были скучноваты. То ли дело Сваи или Горячка! Горячка была вообще удивительное место: купайся хоть круглый год! Туда сливали горячую воду с городской электростанции, и местные жители даже на баню не тратились. В холодные дни над Горячкой стоял крутой пар, и головы — как арбузы — довольно ухали из этого пара. Можно было, конечно, выбрать струю попрохладнее, где вода уже смешивалась с морской, и крабы-песчаники ползали по ребристому желто-серому дну. Купались там местные рабочие, грузчики, рыбаки — все народ непритязательный и веселый.
Тут Яков и вздумал объяснять пожилому грузчику — самый ведь классово угнетенный элемент! — про социализм. Конечно, он понимал, надо не шпарить по книге, а выбирать простые, доходчивые слова.
— При социализме не будет ни богатых, ни бедных, ни русских, ни евреев, ни поляков, — убедительно рисовал он картину всеобщего счастья.
— Это шо же, всех перебьют, хороший мальчик?
— Нет, зачем перебьют? Все будут равны, понимаете? Разницы никакой не будет!
— Это как: в субботу, значит, у в синагогу, а в воскресенье в церкву?
— Да не будет ни синагог, ни церквей! Религия — опиум для народа!
— Ну, так я ж так и понял, шо всех перебьют. Шо ж, пока я живой, я дам свою церкву ломать? Ходи отсюдова, хороший мальчик, и скажи своему батьку, чтобы напорол тебя ремнем по заднице!
— У меня — отец умер! — с вызовом сказал Яков. Обычно это был неотразимый ход: люди смущались, как виноватые. Но в этом тяжелом, со складками на красной шее, мужике не было никакой интеллигентности, и он посочувствовал Якову на свой манер:
— От бидна дытына! Батька нет, так оно и от ума отбилося, бунтовать играется! Ходи сюда, я вже тебя сам напорю.
И он потянулся за скинутыми штанами с ремнем. Пришлось срочно ретироваться: дядька был здоровенный, и вдруг да не шутил?
Потом Яков немного набрался опыта. Он ходил с товарищем Андреевым в «Баржану» — ночлежку для бездомных портовых рабочих. Товарищ Андреев, подтянутый и всегда в идеально чистой тужурке, не смущался своим очевидным несоответствием этой дыре, с вонючим паром вместо воздуха и стружечными матрасами прямо на цементном полу. Он начинал с расспросов о несуществующем Тарасове с Бугаевки, будто пришел найти приятеля. Сразу все давали кучу советов, где его искать, и кто-то даже этого Тарасова припоминал, а дальше начинался разговор «за жизнь». Всплывали тут же обиды на эту жизнь, жалобы на расценки, и все соглашались, что надо бы жить получше. А сюда бы, в «Баржану», самого бы Бродского, и Валуева, и прочих сахарозаводчиков и хлеботорговцев. Дальше уж товарищу Андрееву оставалось только вразумить, как этого добиться. И соглашались: вот война кончится — надо бастовать, и всю эту сволочь хорошо бы покидать в воду. Бастовать прямо сейчас никто не соглашался, но для начала было хорошо и это.
Яков мотал на ус. Самое было ему тяжелое — сжечь свой дневник. Андреев сразу спросил:
— Дневник небось ведете?
Яков до жара покраснел и признался.