— Бастуют? — понимающе спросил Антось.
— Нет пока. А, рассказывать не хочется! Пускай нам лучше Ануся почитает.
И опять Павла кольнуло: как он говорит с малышом. Как с равным. Отец никогда о своих делах не говорил ни с кем из них.
В комнате теперь горела только одна зеленая лампа — та, обычная для пол-России, на тяжелой ножке, под стеклянным гнутым колпаком. Анна, не ломаясь и не отказываясь, принесла книгу. Казалось, в этой семье вообще не стеснялись — ни друг за друга, ни сами за себя.
— Где мы в прошлый раз остановились, Антось?
— Как Тараса тот жид переодел и повел на площадь.
Это был гоголевский «Тарас Бульба», книга, любимая и самим Павлом. Но Анна, видимо, читала ее впервые, и волновалась. Она старалась читать ровно, но когда дошло до казни Остапа, Павел почувствовал, как ей трудно. Голос ее дрогнул, но она тут же оправилась и храбро продолжала. Антось слушал с горящими глазами, старшие — думая о чем-то своем. Анна дошла уже до последних страниц.
« Но не внимали ничему жестокие козаки, и, поднимая копьями с улиц младенцев их, кидали к ним же в пламя. «Это вам, вражьи ляхи, поминки по Остапе!» — приговаривал только Тарас.
Тут она всхлипнула, вскочила, и оставив на диване раскрытую книжку, выбежала из комнаты. Павлу стало трудно дышать. Не мог же он выбежать следом за этой странной девочкой в ее комнату, и вытирать ей слезы, и быть с ней, пока она не начнет улыбаться. Это было первое существо, которое ему захотелось защитить ото всех слез на свете, но что он мог сделать против Гоголя? Почему он раньше не замечал, какая это жестокая книга? Конечно, там украинцы и поляки только и делают, что убивают друг друга, каково же это для девочки из такой семьи?
Дорога на Коблевскую была такой короткой, что Павел сделал крюк. Потом второй. Ему не хотелось домой, где все так обыкновенно и по-старому. Неужели она ровесница Зины, эта Анна? Она кажется настолько старше. Сестра товарища, может, в этом все дело? Сестра товарища.
ГЛАВА 3
Лавку разносили долго: дверь была крепкая, а на окне решетка. Угарное погромное гиканье, с которым к ней приступили, скоро сменилось деловитыми короткими репликами.
— Митро, ломком поддень-ка.
— Не поддается, стерва. У, запоры жидовские! Жили не тужили!
— Ну-ко. А-а, зараза, пошла!
Эти были хоть и краснолицые, но не пьяные, и работали споро. Тут пожива была важнее веселья: лавка была ювелирная.
Исаак Гейбер стоял как неживой. Может быть, поэтому его не замечали. Ни эти, с крепкими шеями, в надраенных с утра сапогах, ни орава босяков и визгливых женщин, которых они отгоняли от добычи, ни казачий разъезд в парадной форме, созерцательно проезжавший мимо. Все тут рушилось, что оставалось от надежд Исаака. Переезд в Кишинев, и гимназия для Якова, и почетное место в синагоге, и приличный памятник Шимеку не еврейском кладбище в Одессе.
Там уже подрались, у его взломанной двери, и какая-то баба в малиновом платке изловчилась подхватить голубым бархатом обтянутый фермуар. А Исаак все стоял, и только глаза — единственное отцовское наследство — еще умирали на его лице.
Его сынишка Яков тем временем весело бежал домой, время от времени подпрыгивая от избытка чувств. Еще бы! Он впервые видел сегодня, как запускают змея, и ему даже дали подержаться за бечевку — на короткий, но блаженный миг.
— Жидок, жидок, какой тебе годок?
В этом голосе была нехорошая, опасная ласка, и Яков замер на полушаге. Но нависший над ним обладатель огромной тени оказался старым знакомым, сапожником Симоненко. Якова иногда посылали к нему то за шнурками, то за ваксой, и он всегда улыбался и что-то пел, а однажды подарил Якову зеленого леденцового петуха.
Яков несмело улыбнулся.
— Дядя Симоненко, это ж я, Яков!
Но, к ужасу его, Симоненко был сегодня какой-то другой, и пахло от него незнакомо и страшно. Они были одни в этом тихом переулке с пожелтевшими лопухами. И Симоненко его не узнавал. Или притворялся, что не узнает. Якову стало жутко от молчаливого воскресного солнца и радостных белых глаз Симоненки.
— Врешь, ты не Яков, ты Абрамчик. Какой Абрамчику годок, я спрасюю?
— Седьмой, дядя Симоненко. Вы ж знаете. .
Яков чувствовал, что надо отвечать. И надо улыбаться, поддерживая эту странную игру. Сделай он одно резкое движение, расплачься или позови маму — и случится что-то страшное, еще страшнее, чем сейчас.
— Собачий хвост тебе дядя. А что Абрамчик несет в кулечке?
— Лавровый лист. Меня мама послала, — нашел нужным оправдаться Яков. — У нас сегодня гости.
— У его мамеле будут гости. Ой-вей, какие там будут сегодня танцы!
Лапа Симоненки сгребла пакет. Несколько твердых листков упало в белую пыль. Из остальных он пытался что-то скрутить.
— Знаешь, что это такое, Абрамчик? Свиные ушки! Ты же любишь свиные ушки? Ну-ко, примерим.
Он прихватил Якова за волосы и старательно, не спеша запихивал ему в уши колющее и жесткое. Было больно, но Яков терпел и старался не моргать. Если быть послушным, то все будет хорошо. Больше всего он боялся намочить штанишки. А Симоненко и вправду его отпустил.
— Хорош! А теперь, Абрамчик, танцуй!