Яков объяснил, как умел, и Римма долго молчала. Чтобы ее родной брат считал товарища Троцкого негодяем? Это теперь-то, после смерти Ленина, когда не на кого больше и надеяться, когда все истинно верные партии люди — вокруг Троцкого должны сплотиться? Чтобы он, Яков, утратил веру в коммунистическое будущее? Чтобы стал, в сущности, врагом советской власти, прикрывающимся партийным билетом? Да сам он после этого…Так ее обожгло, что вдруг она поняла, до чего любит нелепого своего брата, и всегда любила, и даже таким — перестать любить не может. Ей захотелось ударить его по лицу, закричать, сделать что-нибудь — но только не видеть его таким. Он следил за чайкой, все собирающейся и никак не решавшейся сесть на воду. Он стоял, закинув голову, как мог бы стоять слепой.
Уже вечером, успокоившись оба, они договаривали, что оставалось еще сказать.
— Ну, ты бы сама — могла? Если бы революции понадобилось расстрелять Анну, или Зину, или кого угодно из твоих прежних подруг? Ты бы — сама…
— Нет, — честно сказала Римма. — Я бы постаралась что-нибудь для них сделать. Но почему тебе приходят в голову такие крайности? Революция знает, кого стрелять!
— А потому что не знает! А потому что — всегда крайности! И потому что ничего нельзя сделать, и ты это знаешь! Но я не к тому. Видишь, и у тебя все лучшее в прошлом, и та ваша дружба революции важней.
— Чушь какая! Вечно ты, Яков, все перевернешь с ног на голову. И вообще — хватит. Мы уже спорим, как русские!
Спорить и вправду было не о чем. Лучше было просто быть вместе, пока можно. Римма надеялась, что у Якова временная депрессия, он ведь вроде был контужен. Сама она не представляла себе жизни вне партии. Личного она ничего и не хотела: единственный мужчина, которого она по-настоящему полюбила, лежал теперь на житомирском кладбище, под жестяной пятиконечной звездой. Портрет Макара в черной креповой рамке она держала у себя в кабинете. Веселые глаза смеялись из этой рамки: герой революции товарищ Чижиков не любил унылых людей.
Яков познакомил Римму с женой. Муся ей понравилась: скромная, покладистая — но веселая при этом. Какое-то у нее свое домашнее счастье, глупое ситцевое счастье, которого Римма никогда не понимала, но очень чувствовала в других. Ей приятно было, что Муся перед ней робела. И молоденькая совсем… Нет, ничего. Как раз то, что нужно Якову. Пусть хоть почувствует себя мужчиной, а то раскис совсем. Странно, однако, что он не знает, еврейка она или нет. Или — прикидывается, что не знает? Что ж. Похоже, через полгода Яков уже будет нянчить младенца. У нее самой, Римма знала, никогда детей не будет. Материнское проклятие тут ни при чем. Да и мать была больна, когда его выкрикнула. Просто Римма чувствовала, что кому-кому, а ей — другая судьба.
Семен Яковлевич Краснов родился в положенный срок. У него были карие глаза деда Исаака, а тельце, к умилению Якова, было покрыто золотистым пушком. Он жалел, когда пушок этот сошел. Но к тому времени крикунок-первенец преуспел заполонить его душу. Рахиль, разумеется, настаивала на обрезании. Но Яков отказал со свирепостью, удивившей его самого. Кроме того, что политически это был бы рискованный ход, он не мог и подумать, чтобы причинить боль этому беспомощному, влажно-теплому, с помидорными щечками существу.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА 26
Был 1933 год, когда Яков, почти не прихрамывая, сошел на киевский перрон. Он был в сером летнем пальто и мягкой шляпе с заломом посредине: на вид то ли партийный работник небольшого ранга, то ли писатель, во всяком случае — человек интеллигентный и скромно преуспевающий. Он выглядел старше своих тридцати четырех: уже протянулись чуть вверх — к вискам — морщины от глаз, и вокруг рта образовался сложный рисунок, будто рот этот все время нехотя посмеивался. Подбородок был островат для преуспевающего человека, и повыше приподнят, чем у человека беззаботного. В не новом, но достойного вида чемодане был обычный набор командировочного: две рубашки, бритва, уложенная Мусей снедь, завернутая в газету, рукописный доклад для учительской конференции и журнал «Огонек», еще не прочитанный. Журналы Яков читал начиная с конца: на последней странице полагался юмор. Постепенно, листая в обратном порядке, он доходил до передовой. Передовые читать было надо, особенно работнику идеологического фронта. А школьные учителя в эту категорию входили.