Это значило, что горячий еще плов накладывался в отчищенные скорлупки мидий, и сверху накрывался вторыми половинками. Анна выкладывала дымящиеся раковины на щербленое, с золоченой каемкой блюдо, а Алеша уже танцевал у двери:
— Мам, я Маню с Петриком позову, да?
— Зови и всех, — откликнулась Анна, и ее маленький добытчик застрекотал сандалиями по асфальту двора.
Почти год уже они жили вдвоем, и Анне было непривычно легко: домашние хлопоты как-то рассосались. Она привыкла все время держать в голове потребности шестерых человек и все делать вовремя, что означало — делать безостановочно. Не одно так другое — но все часы, кроме сна, и все равно что-то оставалось несделанным, и она корила себя за это. Как может быть трудно: для любимых людей — это же одно удовольствие! Но любимые люди покидали дом — один за другим, как она ни билась. И вот остался один Алеша. И, оказалось, делать почти ничего не надо. Убрать-сготовить-постирать-зашить на двоих — это же чепуха. Оставалась масса времени, как в детстве. Можно было в выходной закатиться с Алешей куда-нибудь на весь день, а пообедать бутербродами. Они любили бродить по городу — просто так, без планов и целей. Качались вместе на цепях у памятника Воронцову, заходили поздороваться с любимыми Алешиными грифончиками, бегали по крутым лесенкам, спускавшимся к морю. Однажды нашли котенка, мяукавшего из зарослей дрока, назвали Мурзиком и взяли к себе жить.
Работа шла своим чередом — платили Анне как санитарке, но медсестры охотно сваливали ей часть своих обязанностей. Зато отношения устоялись, а у незаменимого человека есть и свои преимущества. Никому неохота было терять Анну из операционного отделения, и к ней не придирались. Даже к тому, что она молчала на общих собраниях. А положено было не молчать. Положено было — в зависимости от темы — то смертных приговоров врагам требовать, то критиковать кого следует, то восторженно аплодировать. Да что с малограмотной санитарки взять! И смотрели сквозь пальцы. Больничная работа казалась Анне пустяками: все же не целые сутки, как бывало в войну. Кончишь рабочий день — и домой. Пришла — Алеша радуется. Вернулась в отделение — больные улыбаются. Хорошо.
Там, в большом мире, воевали — где-то далеко. Немцы взяли уже Париж, и Молотов поздравлял их с успехом — от имени советского правительства. Репродукторы гремели речами и песнями, газеты к чему-то призывали и кому-то грозили. В воздухе было ожидание, как перед грозой.
А они на Коблевской жили себе вдвоем, радуясь друг другу. Вдвоем тревожились за Павла и собирали посылки, вдвоем ждали Олега на побывку: он надеялся осенью получить неделю или десять дней. Вместе считали дни до следующей получки, и если эту получку отметали в государственный заем — вместе соображали, как выкручиваться. Какое право на радость имеет зэковская жена? Если не бессердечная — то волнуйся за мужа, не спи ночей. И за старшего волнуйся: финская война кончилась — вот-вот, чует же сердце, другая начнется. И за младшего: вот добалуется там, на шестнадцатой станции, со своими морскими похождениями. И — вдруг ее тоже арестуют? И — на что Алешке ботинки покупать к осени, ужас какие у него стали лапы. Денег вечно не хватает, и передачи же нужно посылать: тут уж она Павла слушать не будет. И столько причин для страхов и волнений, что тем слаще незаконное счастье: просто быть вдвоем.
Теперь только Анна поняла, что они перемудрили с Олегом: сколько думали, о чем говорить с ним, о чем не говорить. А вдруг это он в школе ляпнет? А вдруг это ему помешает установить отношения с ровесниками? А вдруг — преждевременно или вредно, ведь времена-то какие. А с Алешей она не умничала: что у нее, вечность в запасе? Она от него ничего не скрывала. По поразительному детскому инстинкту он приспособился легко: знал, где и о чем помалкивать. И не попадал ни в какие истории, а уж как она боялась его отдавать в школу. Зря боялась: одни они такие, что ли, на весь город?
— Ты помнишь папу? — время от времени спрашивала она. И удивлялась, до чего рано начал помнить. Ну сколько ему было в мае тридцать шестого? Несмышленыш совсем. А вот рассказал ей, как папа, когда загрохотало, взял его с Олегом, и вывел на угол, и велел запомнить.
— Ты, мама, тогда на работе была. Ты, наверно, не слышала даже. А как грохнуло — и пыль полетела, а потом колокольня как опустилась — прямо целая поехала вниз, и оттуда — как взрыв. А потом уже большой купол, и прямо ничего не стало видно, а папа весь вроде дрожал. И все говорил: смотрите, не забывайте никогда. Он в этом соборе в тебя влюбился, да?
— Я не знаю, когда он влюбился. Не думаю, что в соборе. Но мы туда ходили оба. И Олега там крестили, и тебя.
— А почему ты меня туда не водила?
— Его закрыли в тридцать втором.
— Они плохие, что его взорвали, да?
— Должно быть, плохие. Или глупые. А Христос велел не судить.
— И не сажать, да? Это все неправильно, что все время кого-то судят?
— Да, да. Но об этом не надо болтать.