— Вишнями не вишнями, а изюму я достала. Но если б вам пришла фантазия за своим «братцем» лететь на фронт, то и вишни бы раздобыла, и на ключ бы заперла!
Все, что Анна знала этим летом — это что революция какая-то дикая, полный абсурд. Все разрушается и ничего не строится. Временное правительство. Совет Рабочих депутатов. Те и другие заявляют, что они — власть. И в чем это выражается? Ездят по городу в автомобилях: модно теперь — стоя, перехватывают друг у друга какие-то здания. А город парализован, зато хлеба стало два сорта: «опилки» — это такой рассыпающийся, с твердыми остьями, и «глина» — этот темный, мокрый, с прозеленью, и тяжелый, как могильная земля. На фунт — маленький ломоть. И, главное — эта злоба, как из под земли выплеснувшаяся наружу, и уже нет черты, которую эти, бесами куролесящие по городу, не могли бы переступить.
Носить было тяжело. Странно, она же такая здоровая. Но уже начали отекать ноги, а с поездами все была неразбериха, а слухи все более бестолковые: Украина — самостийная, и это почему-то значит — с немцами. Александр Блок — в какой-то следственной комиссии. Отопление теперь будет только в комитетах и общественных зданиях. Поезда грабят на дорогах. Анархия — мать порядка. И так дотянулось до октября. Застряла, это уже ясно. У Надежды Семеновны был знакомый врач. В больнице рожать нельзя: там повальные эпидемии, и откуда-то даже дизентерия.
Это было так больно, так больно, что Анна от ошеломления даже не стонала. Она знала, что умирает, вот-вот разломится спина, вот ее уже нет. Но все начиналось снова, и длилось, и длилось: дольше всей ее предыдущей жизни, дольше адских мук. И тут на нее накатила ярость, и сковеркала ее в звериный комок, и боли уже не было: только чей-то задыхающийся крик.
Что-то свистнуло у плеча: отшатнуться от узкой полосы света, под корявую кладку. И — снова в ту полосу.
Налетает, оно выше, оно на косматом и темном, и визжит из плоского лица. Пригнуть голову, и сбоку достать длинным и острым. Оно падает и все визжит, красное.
Черное, жидкое: не упасть туда, держаться за твердое.
Свет, и щебет, и голос зовет. Туда. Бежать. Лететь.
Больно. Холод: ожог. Лицо, это мамино лицо. Смотрит. Держаться за взгляд. Иначе унесет — в то, черное.
Это мама. Он — Олег. Он когда-то уже был Олегом, и мама была другая. Но так же смотрела. И где-то горело, и надо было — туда. И она отпустила стремя.
Ребенок — ее ребенок, мальчик! — смотрел на Анну взрослым и мудрым взглядом, как будто он знал больше, чем она. Не плакал, только смотрел — так, что Анне стало не по себе. Будто сомневался: та ли она? Потом, видимо, узнал: ткнулся в грудь, вяло почмокал и уснул. Как после дальней дороги.
Наутро он был уже обычный — нет, конечно, необыкновенный! — младенец с темным пушком на голове, с голубым и бессмысленным взглядом. Первенец. Олег Павлович Петров. Сильный мальчик: он сосал крепко и жадно.
Надежда Семеновна летала как на крыльях: то кормила Анну, то агукала Олегу и целовала ему розовые пяточки, то размашисто, с треском рвала старые простыни на подгузнички. Только через неделю Анна узнала, что теперь переворот, и большевики — те самые матросы с пулеметными лентами — взяли власть. Министров Временного правительства арестовали. Кого-то из них растерзали потом, или сразу растерзали? — всякое говорили. Юнкеров перебили. Расстреливают теперь кого ни попало. Надежда Семеновна, убивавшаяся, что Клавдия опять на фронте, теперь дробно крестилась: ей казалось, что места опаснее Петрограда не осталось на земле.
Дрова кончились: кафельная печка поглощала их с невероятной скоростью. Анна пеленала Олега, набросив на себя и на него пуховый платок. Неутомимая Надежда Семеновна привела здоровенного мужика, в галошах и вонючем тулупе. Он установил печку-буржуйку: пузатенького уродца с коленчатой трубой. Ее вороные бока не вязались с кружевными накидочками и занавесочками квартиры, но зато ее можно было топить газетами, а на одном журнале «Нивы» вскипятить чайник. Когда подшивки «Нивы» кончились, Надежда Семеновна взялась за книги. Раньше технические, оставшиеся от мужа. Потом — из застекленных шкафов, с золотым тиснением на корешках.
— Надежда Семеновна! Как можно жечь Флобера?
— Ах, душка, Головановы уже и до Толстого добрались, а их всего-то двое. А у нас Олеженька три дня не купаный, как можно? А вы дрова умеете рубить, Анечка? Топорик у соседей есть, а дворник куда-то делся. Смотрите, целый шкаф освободился, им же месяц топить можно, если разрубить только.
Месяц не месяц, но на неделю шкафа хватило. Потом пошли тумбочки на финтифлюшечных ножках.
— Вот Клавдюшка всегда смеялась, что у меня — как мебельная лавка, — ликовала Надежда Семеновна, — а вот и пригодилось, и в комнатах теперь попросторнее, правда?