- Вот, - сказал Евзель, - вы хвалились вчера вечером, что помещик купил через вас молотилку, - так будьте известны, что, переночевав, он убежал на рассвете, как самый последний. Видно, что вы аферист. Теперь вынимайте два рубля за закуску и четыре рубля за барышню. Видно, вы тертый старик...
Но Цудечкис не отдал денег, Евзель втолкнул его тогда в Любкину комнату и запер на ключ.
- Вот, - сказал сторож, - ты будешь здесь, а потом приедет Любка с каменоломни и, с божьей помощью, вынимет из тебя душу. Аминь.
- Каторжанин, - ответил солдату Цудечкис и стал осматриваться в новой комнате, - ты ничего не знаешь, каторжанин, кроме своих голубей, а я верю еще в бога, который выведет меня отсюда, как вывел всех евреев - сначала из Египта и потом из пустыни...
Маленький маклер много еще хотел высказать Евзелю, но солдат взял с собою ключ и ушел, громыхая сапогами. Тогда Цудечкис обернулся и увидел у окна сводницу Песю-Миндл, которая читала книжку "Чудеса и сердце Баал-Шема". Она читала хасидскую книжку с золотым обрезом и качала ногой дубовую люльку. В этой люльке лежал Любкин сын, Давидка, и плакал.
- Я вижу хорошие порядки на этом Сахалине, - сказал Цудечкис Песе-Миндл, - вот лежит ребенок и разрывается на части, что это жалко смотреть, и вы, толстая женщина, сидите, как камень в лесу, и не можете дать ему соску...
- Дайте вы ему соску, - ответила Песя-Миндл, не отрываясь от книжки, - если только он возьмет у вас, старого обманщика, эту соску, потому что вот он уже большой, как кацап, и хочет только мамашенькиного молока, а мамашенька его скачет по своим каменоломням, пьет чай с евреями в трактире "Медведь", покупает в гавани контрабанду и думает о своем сыне, как о прошлогоднем снеге...
- Да, - сказал тогда самому себе маленький маклер, - ты у фараона в руках, Цудечкис, - и он отошел к восточной стене, пробормотал всю утреннюю молитву с прибавлениями и взял потом на руки плачущего младенца. Давидка посмотрел на него с недоумением и помахал малиновыми ножками в младенческом поту, а старик стал ходить по комнате и, раскачиваясь, как цадик на молитве, запел нескончаемую песню.
- А-а-а, - запел он, - вот всем детям дули, а Давидочке нашему калачи, чтобы он спал и днем, и в ночи... А-а-а, вот всем детям кулаки...
И Цудечкис показал Любкиному сыну кулачек с серыми волосами и стал повторять про дули и калачи до тех пор, пока мальчик не заснул и пока солнце не дошло до середины блистающего неба. Оно дошло до середины и задрожало, как муха, обессиленная зноем. Дикие мужики из Нерубайска и Татарки, остановившиеся на Любкином постоялом дворе, полезли под телеги и заснули там диким заливистым сном, пьяный мастеровой вышел к воротам и, разбросав рубанок и пилу, свалился на землю, свалился и захрапел посредине мира, весь в золотых мухах и в голубых молниях июля и неподалеку от него, в холодке, уселись морщинистые немцы-колонисты, привезшие Любке вино с бессарабской границы. Они закурили трубки и дым от их изогнутых чубуков стал путаться в серебряной щетине небритых и старческих щек. Солнце свисало с неба, как розовый язык жаждущей собаки, исполинское море накатывалось вдали на Пересыпь и мачты дальних кораблей колебались на изумрудной воде Одесского залива. День сидел в разукрашенной ладье, день подплывал к вечеру, и навстречу вечеру только в пятом часу вернулась из города Любка. Она приехала на чалой лошаденке с большим животом и с отросшей гривой. Парень с толстыми ногами и в ситцевой рубахе открыл ей ворота, Евзель поддержал узду ее лошади, и тогда Цудечкис крикнул Любке из своего заточения:
- Почтение вам, мадам Шнейвейс, и добрый день. Вот вы уехали на три года по делам и набросили мне на руки голодного ребенка...
- Цыть, мурло, - ответила Любка старику и слезла с седла, - кто это раззевает там рот в моем окне?
- Это Цудечкис, тертый старик, - ответил хозяйке солдат с медалью и стал рассказывать ей всю историю с помещиком, но он не досказал до конца, потому что маклер, перебивая его, завизжал изо всех сил:
- Какая нахальства, - завизжал он и швырнул вниз ермолку, - какая нахальства набросить на руки чужого ребенка и самой пропасть на три года... Идите, дайте ему цицю...
- Вот я иду к тебе, аферист, - пробормотала Любка и побежала к лестнице. Она вошла в комнату и вынула грудь из запыленой кофты.
Мальчик потянулся к ней, искусал чудовищный ее сосок, но не добыл молока. У матери надулась тогда жила на лбу, и Цудечкис сказал ей, тряся ермолкой:
- Вы все хотите захватить себе, жадная Любка; весь мир тащите вы к себе, как дети тащут скатерть с хлебными крошками; первую пшеницу хотите вы и первый виноград; белые хлебы хотите вы печь на солнечном припеке, а маленькое дите ваше, такое дите, как звездочка, должно захлянуть без молока...
- Какое там молоко, - закричала женщина, отворачиваясь и надавила грудь, - когда сегодня прибыл в гавань "Плутарх" и я сделала пятнадцать верст по жаре?.. А вы, вы запели длинную песню, старый еврей, - отдайте лучше шесть рублей...