Я думаю, что политическую, поэтическую и вообще литературную ситуацию Шукшина создавала его мучительная, рвущая душу принадлежность к двум мирам: он был из советской творческой интеллигенции, из самой творческой элиты — и он был из деревни Сро́стки (Сростки́ я ещё слышал вариант), про которую всегда он вспоминал с мукой и любовью. И когда мы видим сросткинский цикл Шукшина, его воспоминания о матери, мы понимаем, конечно, что в новом своём статусе он ничего не мог забыть и простить, а там, на родине, он был уже безнадёжным чужаком.
Вот тут, кстати, вопрос очень характерный: «Ваше мнение об Илье Эренбурге. Для меня книга „Люди, годы, жизнь“ была откровением». Вот видите, поэтика Эренбурга очень во многом тоже создана этой принадлежностью к двум мирам. Не только к русским и евреям, что даёт иногда великолепный результат, вот эту игру на разрыв, чувство чужого, а вместе с тем родного. На самом деле Эренбург принадлежал к миру советской интеллигенции и мира официоза, и напряжение его текстов существует на этом.
Тут, правда, мне подсказывают: «А может быть, это как раз и плодотворно — сочетать в одном человеке две этих противоположности?» — и цитируют Фицджеральда, который говорил: «Самое трудное — это держать в уме две взаимоисключающие истины и действовать, исходя из этого». Ну, может быть. А может быть, действительно это такая удивительная российская судьба — всё время сочетать в себе эти противопоставления обострённые.
Видите ли, у меня же нет… Вот в том-то и дело, что у меня нет окончательного ответа на вопрос: это разделение — оно искусственное или оно неизбежное? Это в России всё так разделилось… Ну, как сейчас разделилось, почитайте любые комментарии к любому эховскому эфиру. Либо это естественное разделение на две цивилизации, либо это искусственное разделение страны, в которой нет общих ценностей? Вот у меня нет ответа на этот вопрос. Если вы мне подскажете, я счастлив буду, конечно. Но вообще это очень страшное опасение, что это теперь мировая участь.
«Можно ли быть верующим в современном мире, не отрицая достижений науки?» Ну, конечно!
Мне тут ещё прислали вопрос: можно ли назвать бога, в которого я верю, богом иудейским? Нет. Конечно, нет. Бог, в которого я верю, не имеет национальности.
«Можно ли считать воровство самой главной скрепой только нынешнего российского государственного устройства? Или так было и будет всегда?» Таня, это вы задали вопрос ровно в тему сегодняшней программы.
Я не знаю, является ли воровство духовной скрепой или оно является издержкой такого патологического развития. В принципе, если спросить: «Что объединяет сегодняшних россиян?»… Они на всё смотрят по-разному: на Путина, на Ходорковского, на Крым, на ДНР, на прошлое России, на её будущее — на всё по-разному абсолютно. Но воруют они так или иначе всё, или, по крайней мере, они все толерантны к воровству (может быть, потому что действительно палачество в русской традиции хуже и страшнее). Можно это назвать нормой? Нет, наверное, это такое болезненное развитие, болезнь.
Неслучайно Синявский писал в «Иване-дураке», что главная проблема русских сказок в том, что образ вора — это всегда образ артиста. Мы вора ценим за изящество его манер и артистизм. И Горький, по воспоминаниям Бунина, всегда восхищался ворами и жуликами как артистами. Да, наверное, воровство — это серьёзная духовная скрепа.
Мне очень понравился вопрос: «Что бы делал сегодня Гумилёв? Поехал ли бы он в ДНР?» У меня нет ответа. Есть о чём думать, есть о чём размышлять.
Во-первых, посмотрите, Гумилёв нигде типологически не повторился. Хотя очень бледной и очень слабой копией Гумилёва можно считать Константина Симонова с его военной поэзией и с его любовной драмой, потому что, конечно, и сюжет книги «С тобой и без тебя» — это абсолютно сюжет книги «Шатёр», сюжет книги «Колчан», сюжет всего позднего Гумилёва, сюжет «Чужого неба». Это история рыцарства, которое натыкается на твердыню женской холодности, женской неверности: ты такой герой, а вот любовь-то твоя и не нужна. И у этой истории есть продолжение: потом, на войне, ты становишься героем, а после этого тебе самому уже не нужна любовь.
Я думаю, что какие-то гумилёвские ноты (у Симонова они, безусловно, были) после этого в русской поэзии были утрачены. Почему больше не было Гумилёва, мне сказать очень трудно. В 70-е годы, например, есть много инкарнаций: Петрушевская — Леонид Андреев (абсолютно точно об этом ещё Станислав Рассадин писал); Блок — Окуджава; Маяковский — Бродский; Высоцкий — Есенин. Очень интересные соотношения. А Гумилёва как-то нет, вот нет ему места. Может быть, потому что Гумилёв — это такой рыцарственный персонаж, а уже тогда рыцарства не осталось.
Тут сейчас как раз мне прислали, что Гумилёв — это Розенбаум. Ну, ребята, что вы говорите? Это разве что на основании песни Розенбаума «Чёрный тюльпан»? Нет. Ну что вы? Конечно, нет. Не могу понять, почему тип Гумилёва больше не возобновился. Может быть, потому что понятие чести исчезло, а Гумилёва нет без понятия чести.