А что, в самом деле, происходило там, на этой кухне, в этой квартире — думал я, по- прежнему вглядываясь в извивистые прорези неба, в змеение зеленого блеска, пробегавшего по гребням и волнам. Если Мара не соврала мне, если и у Тамары Сергеевны, и у Якова Семеновича был (в какой последовательности?) роман с пышнокудрым Аркашей, и у Якова Семеновича (только ли у него?) роман с блондинчиком Димочкой, то как могло быть, что они все там находились одновременно? Во что я вторгся моим звонком и приходом? И неужели я так был занят собой, своим отчаянием, своей мечтой уйти в моряки, лесники, своим желанием рассказать Ясу, как мне плохо и как я мечтаю уйти в моряки, лесники, что даже не попытался понять происходившее у меня на глазах? Наверное, я был и сам раздражен, разозлен, словно их раздражение сообщилось мне (так бывает); или я злился на себя самого (за то, что напросился в гости, так по-дурацки; за то, что не знаю, что делать со своей жизнью, с собою); или (не сознавая этого) злился на Яса (от которого так долго ждал важнейших слов, решения всех загадок; а теперь уже с такой несомненностью видел, что не дождусь никогда) — во всяком случае, я продолжал свой бессмысленный монолог, свою идиотскую инвективу, от держиморд и штабс-капитанов перешел, помню, к теме вины, к не менее, как я выразился, чудовищной идейке Федормихалыча
о том, что, видите ли, все перед всеми за всё виноваты, каковую идейку обозвал я (вот это помню точно) прямой дорогой в Гулаг. А чего возиться, действительно, устраивать какие-то суды и процессы, выслушивать болтовню адвокатов, если все так и так во всем уже виноваты? Как удобно. Заставь человека почувствовать себя виноватым — и он в твоих лапах. Делай с ним что хошь. Почему не посадить меня вместо Аркаши или Аркашу, вон, вместо Димочки, если все так и так уже виноваты? Почему бы и Димочку не отправить на каторгу, как самого Ф.М.Д., если он виноват, и я виноват, и Аркаша виноват, и даже, Яков Семенович, вы виноваты? — Я так точно виноват, — прервал он меня. Его древнеримский подбородок со всегда проступавшей синей щетиной обозначился очень резко, агаты черных глаз обратили ко мне все свое обычно повернутое внутрь мерцание. — Есть вещи, которых ты просто не понимаешь, или пока не понимаешь, когда-нибудь, наверно, поймешь. Есть целый мир, в который, в твоем агрессивном рационализме, ты заглянуть даже и не пытаешься. То, что не открывается разуму, открывается смирению сердца. Неужели ты думаешь, что Декартово cogito придет тебе на помощь в час твоей смерти или что дифференциальные уравнения поддержат тебя в агонии? Fundamentum inconcussum? Нет, дорогой мой, нужно основание более прочное, чем твое личное маленькое сознание; нужен камень веры; иначе все рухнет. Что ж до антисемитизма Достоевского, то об этом он, Яс, не будет даже и речь заводить; об этом написаны десятки книг, сотни статей. И если я полагаю, что здесь можно обойтись двумя нахрапистыми цитатами, то я очень ошибаюсь, он этого даже и не ожидал от меня. А разве картины, которыми занимается он всю жизнь, только потому так прекрасны, что в них появляется перспектива и детали прописаны с такой созерцательной тщательностью? Нет, за ними стоят живая вера и подлинное стремление к Богу. Только потому и есть в них эта созерцательность, отрешенность, что божественный мир присутствует в них как неоспоримая, все преображающая действительность, что и ван Эйк, и Рогир, и вообще все они ощущали на себе тот божественный взгляд, о котором писал Николай Кузанский, их современник, ту бесконечную божественную любовь, которая обращена на каждого из нас вся целиком, вся безраздельно. А что до вины всех и каждого перед каждым и всеми, то мы ее, опять-таки, или чувствуем, или не чувствуем. Если мы ее чувствуем, то мы и знаем, что все перед всеми за всё виноваты, и это вовсе не исключает бесконечной безраздельной божественной любви к каждому из нас, грешных тварей. А если не чувствуем, то и не знаем. Если я не чувствую и не знаю, то он меня поздравляет. Он даже за меня очень рад. Все у меня отлично, и я могу идти по жизни своей дорогой, с гордо поднятой головой. А он, Яс, знает, что он виноват перед всеми, и перед Аркашей (Аркаша важно кивнул), и перед Димочкой (Димочка просиял), и передо мной. — Передо мной-то вы чем можете быть виноваты, Яков Семенович? — Это уж мне виднее. Перед тобой я так виноват, как ни перед кем другим, наверно, не виноват. — Что же, получается, и я виноват перед вами? — Это ты можешь решить только сам, — сказал он, поднимаясь, показывая, что разговор окончен. — Спроси себя, виноват ты передо мной или нет. Никто, кроме тебя самого, на этот вопрос не ответит.