— Зачем ручку… Я про уменье говорю. — Дед пригладил бороду. — Ты ить сам научился этому?
— Сначала с книжек срисовывал.
Дед кивнул головой — всему учатся с книжек — и, захватив клещами раскаленный прут, ударил им слегка по наковальне.
— А ручку мы и так откуем, чего тут ковать… Ну-ка вдарь чуток!… — Он тюкнул ручником по алому стержню.
Костька уже держал в руках малую кувалду, успел, следя за движением дедовых бровей, поднять ее с пола, зайти с другой стороны чурака, приготовиться бить. Он коротко ударил кувалдой по шкворню и, следя за дедовым молотком, стал усиливать занос. «Тук-бам, тук-бам!»— отдавалось в наковальне… Ручник брякнулся на нее плашмя — Костька тут же опустил молот, задышал вольнее. «Летось я крепче был», — дед тряхнул бородой и снова засунул остывший стержень в жар.
— Пущай и он попробуить, — указал кивком на Вовку, — а ты пошукай возле мешка бородок.
Потом уже Вовка, путаясь в дедовых — и словом, и ручником — командах, старался ахнуть полукувалдой во всю мочь, а дед шевелил мохнатыми бровями и бросал, отдергивая, ручник и что-то бормотал в бороду.
Скрученная по длине винтом, а оттого прочная — не согнуть никакой силой, с пробитым посередине ровным отверстием и отогнутым для захвата концом ручка вроде бы даже удивила Костьку и Вовку. Словно не веря себе, они ощупывали охлажденную в снегу железину, сажали ее на тонкий конец бородка — пробуя равновесие, сжимали в пальцах массивную рукоять.
— Тяжелая, — сказал в конце концов Вовка.
— Легче крутить, — отозвался дед. — Тут еще бобышку надену, чтобы руку не терла, расклепаю…
Костька тоже покопался в мусоре, нашел лоскуток железа.
— Чего хотел бы? — спросил дед.
— Ножик…
— Зачем тебе? С ножиком шпана городская ходить.
Костька затряс головой, показал руками:
— Палки обстругивать, еще что делать, мало ли… В ножички играть.
Дед повертел железку в руках, понес к огню.
— Эта не пойдеть, — сказал он, засовывая ее в догорающий огонь, — с подпилка, если отжечь, — вот. Или с лесоры. — Он прибил клещами уголь над фурмой и кивнул Вовке — А ну, дай малость.
Тот взялся за рычаг.
Разогревши обрезок полосы, дед кинул его на наковальню и протянул клещи Костьке:
— Вытяни в прут. А он пусть в подручниках. — Он кивнул Вовке — Бери кувалду.
Со стороны наблюдая за ребятами, дед Кирилл дивился быстро обретенной сноровке и обходительности, с которыми Костька, племянник его внучатый, обращался с выкинутым в отходы обрубком полосы. Он обжал его и выровнял, снова хорошо разогрел и осадил, а уж потом — «тук-бам, тук-бам»— погнал граненым на растяг, и тут сообразив, что скруглить в итоге дело нехитрое. Дед дивился так же, как последним летом разводил руками, обнаружив его уменье рисовать. Сам он тогда ковал навесы для новых дверей колхозного амбара. И Костька крутился в кузне, стараясь помочь да сделать что. Он глядел и понимал, конечно, чего дед гнет из толстой полосы, тут и сказал тогда:
— А я вот такие видел…
— Каки ж таки?
— А вот…
И вывел быстро угольком на фанерке несколько видов. У Сеньки-молотобойца губа со слюнями набок пошла от нечаянного удивленья. Не в навесах было дело — потом выяснилось, что на таких висят ворота и двери Даниловых палат в городе, — а в том, как, играючи, накидал малец их рисунок, а потом сделал другой, уже по своему хотению расщепляя им хвосты и завивая боковые отсечки.
Дед Кирилл все ковал по наитию и памяти. Всякое дело будто заново начинал, даже лошадям сбивал и ставил новые подковы каждой по-особому — тут роль играли запас времени и настроение, то есть состояние души. Иногда, бывало, смотрит на какую-нибудь гнедуху: «Вот завтре б я тебе подогнал железо…» Конюху скажет, а тот в сердцах рукой: «Да брось ты, право, Григорьич, подковывай давай!.. Подковывай…» Ну, кует он. И маются руки — и та и другая, — почему, неизвестно; и гнедуха мается, одолевая забытые утеснение, а то и боль.
Дед Кирилл, когда думал о себе, считал, что главную тайну своей профессии он все же не постиг. В чем она кроется, это, конечно, никому не известно, в тонкости ли работы, в размахе ли, неохватном для простого кузнеца, еще в чем? Однако же чем ближе мастер к главному секрету своего дела, тем кропотливее оно ему дается и тем труднее ему освящать его конечным решением — «готово, я все сделал». Он — да, конечно, да — завершал поделки последней дробной гладью ручника и относил из-под рук в сторону, звал хозяина или заказника — принимай работу. Но тень недовольства — если бы кто, внимательный, видел, — как паутинная полсть, ложилась и долго, до следующей серьезной работы, не сходила с лица, — он-то это чувствовал — будто не все, что виделось в тумане новой затеи, перенес он в послушный, терпеливый металл.
Может, поэтому так смутили его внуковы рисунки — как предвестники избираемой задачи, позволяющие как бы из грядущего времени ясно увидеть главную основу дела?