— Ой, нет, подруга, не обговаривай. Золотце ты мое, у тебя только и отмякаю. Все жду, когда чего-то проблеск-нет в жизни, а ничего не вижу. Недавно кино опять глядела у себя, минуту какую приопнулась: карту нашу показывали, все государство, и фронт червяком загибается и сползает все глубже и глубже. И стрелы живые — двигаются, двигаются, и в середине карты, и вверху, и внизу — еще дальше линию проминают и все толще растут. А потом пропадут стрелы, и танки во все полотно, и пушки каждую секунду одна за одной стреляют… А голос какой — послушала бы!.. Чуть не кричит — объясняет.
— По-ихнему?
— Ну а как? Да-а. Внизу, правда, наши слова иногда пробегают, но я ничего не успеваю понять.
— А и не надо.
— А я и так.
— Ладно, — Нюрочка встряхнула фартук, — будешь думать, еще хужей будет и руки совсем опустятся. А как же нам с тобой без них, кто подопрет?
— Никто… — опять подголоском откликнулась Ксения. Она потрогала, где лежит за пазухой тугой узелок с едой, чуть поправила его и уже у порога сказала — Может, приходить помочь тебе? Или пополоскать на речку схожу, как вернусь с работы? У меня коромысло хорошее, а валек твой возьму…
Нюрочка огляделась в полной мыльного туману кухне, отозвалась неуверенно:
— Рази что пополоскать или воды принесть, поносить… Я, правда что, еле взбираюсь на берег. Пока вальком колочу, вся спина занемеет, за бельем не попнуться…
Нюрочка успела только, освободив девок, переложить дышащее паром белье в корыто и залить водой, как Ксения опять, белая, необычайно потерянная, появилась на пороге. Сразу упала в кухне на стол и уронила голову, завыла глухим воем.
— Да что ты, господи?! — Потная Нюрочка провела по подолу мокрыми руками и подступила к подруге. — Ксюша, да что такое? Не холуй ли этот опять встрелся? Да нас… ему в бельмы!..
Ксения подняла забитые слезами глаза и быстро-быстро затрясла головой, так что капли сорвались с век и растеклись по лицу.
— Да что еще? Ну, что? — Нюрочка в нетерпении ухватила ее за руку.
— Лина…
— Что Лина?
Ксения провела одеревенелой рукой по горлу.
— Ножиком?! Себе?!
— Не-ет… — Ксения опять затряслась, как в припадке. — В веревке…
Вовка на рубке хвороста рассек себе топором ногу. Пока мать пришла с работы, они с Костькой все успели сделать, чтоб она не узнала об этом или бы узнала как-нибудь позже. Палец со сбитым ногтем сначала посыпали золой, потом, испугавшись заражения, опять промыли рану, и Костька сбегал к Трясучке за йодом. Йод у нее уже весь вышел, и она, — узнав, зачем он понадобился, — дала жирного листа и какой-то темной мази и велела ногу завязать.
Дырку в опорке-сапоге, чтобы мать не увидала, кое-как зашили.
Сапог она сразу, конечно, не заметила, а хромоту Вовкину углядела в ту же минуту, как он захотел на двор и попытался пройти мимо нее на ровных ногах. Но они показались ей дурашливо ровными, так по нужде не шагают, если даже приспичит, и тут она все и выведала как прокурор. И раскрыть рану велела, и сама, переменив тряпку, заново перевязала палец и дала для удобства и чистоты надеть сверху стираный детский чулок. Туго было, больно поначалу, когда все раскрылось, тут уж и скрывать было нечего, но Вовка натянул его. По этой причине и пришлось с Ленкой остаться ему, а Костьке идти с матерью в деревню.
Ближние села были давно обхожены. Дороги к обмену все удлинялись и удлинялись.
Ксения и в этот раз шла не с пустыми руками, не побирушкой: несла в прилаженном за спиной мешке две сковородки и иглы для примусов, несколько кусков настоящего мыла, новые лопаты без черенков, даже бусы из мелких серебряных бляшек, подаренные Трясучкой за долгий уход при случившейся у ней желудочной болезни.
Чуть не померла, а выжила Серафима Игоревна, и это на ее, Ксеньину заботу она относит. Что правда, то правда, но не в одной ней, конечно, дело. Все по очереди дежурили, Вовка с Костькой тоже сидели и обихаживали больную, пока мать была на работе, пришлось побороть неудобство. Первый еще как-то быстро понял свое дело, а родной сын на первых порах и тазик подать не мог.
Все обошлось, слава богу, хотя Серафима Игоревна, совсем до последнего исхудавшая, и со смертью уже, кажется, согласилась, даже указала, во что одеть при кончине. А что же делать? Ксения и одеянье намеченное отобрала, и пообещала людей найти, чтобы гроб сделали, а сама и на базар не раз сходила вещи снесла — бараньего сала для питья, рису для отвара смогла достать, и к Мироновой бабке бегала за травами от желудка. Ей бы, Серафиме Игоревне, курить бросить, дать бы костям старым свежим воздухом подышать, но это — нет, не по нее, не по ее силам. Этим — еще даже говорит — только и держусь. Незаметно сдружившись с Ксенией, почувствовав доверие, о себе многое порассказала, о сестре своей ленинградской, о муже — об этом сама Ксения ее попросила, не выдержала.
— Я, — говорит, — Ксения, деточка, мало кому о нем рассказывала. Но, верьте мне, он прекрасный человек, он был вечное мое счастье в жизни, и я единственное чем живу — это его вспоминаю и все те случаи, когда он что-то говорил мне или что-то делал…