Обедал он в столовой, бывшая «Москва», сидел возле окна и, мелко ломая хлеб, глядел на улицу, на потоки людей, на крыши трамваев, покрытые снегом. Даже сквозь стекла было слышно гудение толпы, сигналы автомобилей и автобусов, звонки трамваев. Алексей выпил рюмку водки, понюхал корочку. Воздух за окнами сделался зеленым, потом синим, потом стал чернеть, и все четче выступали огни. Жмакину хотелось плакать, или ломать посуду, или ругаться в веру, в божий крест, или, может быть, порезать кого-нибудь ножом. Он ел мороженое. Кто-то остановился перед ним. Он взглянул круглыми от ненависти глазами – это был нищий, оплывший старик во всем рваном и сальном и в опорках. Жмакин вынул пятак и положил на край стола. К нищему, помахивая салфеткой, уже шел официант – гнать взашей.
– Леша, – сказал нищий ровным голосом, – не узнал меня?
И Жмакин узнал в нищем ямщика Балагу, самого крупного скупщика краденого, знаменитого Балагу, грозу и благодетеля петроградских жуликов…
– Старичок будет обедать, – сказал Жмакин официанту, – дай водки, студня, хрену, пива дай…
Он вдруг обессилел. Балага уже сидел перед ним и чмокал беззубым, мягким ртом. Из его левого глаза катились одна за другой мелкие слезы. Водку он не стал пить и пива не пил, а в суп накрошил хлеба и ел медленно, вздыхая и охая. Потом вдруг сказал:
– Околеваю, Леша.
И опять принялся хлебать суп.
– Где Жиган? – спросил Жмакин.
– Сидит.
– А Хмеля?
– На складах работает на Бадаевских, – чавкая, говорил старик, – я у него был. Пять рублей дал, и валенки, и сахару…
– Ворует, – спросил Жмакин, – или в самом деле?
Старик не отвечал, чавкал. Лицо его покрылось потом, беззубые челюсти ровно двигались.
– А Лошак?
– Лошак в армии.
– В ополчении?
– Зачем в ополчения? Он паспорт имеет. В армии честь по чести.
– Продал?
– А чего ж, – сказал старик, и глаза его вдруг стали строгими, – все равно конец. Кого брать? Инкассаторов? Банк? Кассира? С ума надо сойти.
Он опять стал есть. Жмакин выпил еще водки и, не закусывая, закурил папиросу. Старику принесли биточки, он раздавил их вилкой, перемешал с гарниром, полил пивом и стал есть, с трудом перетирая беззубыми челюстями.
– А ты сам, Балага?
Старик тихонько засмеялся.
– Я?
– Ты.
Старик все посмеивался. Слезящиеся глаза его стали страшноватенькими.
– Я божья коровка, – сказал он, жуя, – я брат, ищу, как бы потише сдохнуть. Пять лет в лагерях отстукал, выпустили ввиду старости. Вот хожу – прошу. Лешка Жмакин пятачок дал, я не обижаюсь. И копейку возьму. Мне что!
– А Ванька-сапог? – спросил Жмакин.
– За Ваньку не знаю. То ли ворует, то ли сидит.
– А Свиристок?
– Свиристок кончился.
– Как кончился?
– Нет такового больше.
– Убили?
– Зачем убили. Вышел наш Свиристок на правильную дорогу жизни. Женился, слышно, ребенка заимел, семья, все нормально.
– Ссучился?
– Отстал ты, Псих, от быстротекущих дней. Бывший Свиристок теперь называется по фамилии Сдобников, имеет паспорт, постоянную прописку и снятие судимости.
– Давай выпьем, – с завистливой тоской в голосе сказал Жмакин, – давай, старик, пропустим по чарочке, чтоб им всем легко в аду пеклось…
– И без нас испекутся, а мне пить нельзя по болезни. Почками болею.
– Бережешься, значит?
– Берегусь…
Жмакин выпил один и задумался. Свиристок, он же Женька Сдобников, представился ему таким, каким он видел его в последний раз на гулянке – в стального цвета тройке, выпивший, с колодой карт в руках, – он тогда показывал фокусы, а теперь женатик! Что же это делается и как это все понять?
– Закажи мне еще биточки! – попросил Балага. – Накушаюсь на твои неправедные деньги.
Алексей заказал. На улице уже горели фонари.
– А ты никак сорвался?
– Ага! – ответил Жмакин, глядя в окно.
– Издалека?
– Хватит.
– Рожу на ходу поморозил?
– Заметно?
– Кто понимает – тому заметно. Слышишь, Лешка, – сказал вдруг старик, – бросай ремесло. Пропадешь.
Балага наклонился к нему через стол, быстро жуя, посоветовал:
– На пустяках пропадешь! Как перед истинным говорю! Или большое дело делать и надолго заховаться, или завязывать.
– На какое это – на большое? – щуря зеленые, опасные глаза, осведомился Алексей. – Как Матрос с Ожогиным?
Но Балага уже испугался:
– Шутю, шутю! – скороговоркой, быстро моргая, заговорил он. – Шутю, Алешенька. Разве я тебя, деточка, не знаю? Разве ты мараться станешь? Это я шутю и тебя подлавливаю – какой ты нынче сделался. А ежели по чести хочешь знать, что старичок про тебя думает, – так иди работать. Нету больше твоего ремесла. За кассира, за банк – высшая мера. Расстреляют, а жизнь молодая! Да и с кем работать нынче, Лешечка?
– Что ж, жуликов нет?
– Есть, отчего же нет, сегодня начал работать, а завтра его посадили. Сморкачи, хулиганы, а не жулики. Один будешь, Лешка, баба продаст, все продадут. И дрожать будешь как собака, веселья нету, малины нету, дружков-корешков нету, в ресторанчик тоже не пойдешь, выпьешь под воротами – вот и вся радость. И так-то, пьяненький, от отчаянной жизни пойдешь глушить кассира – и точка. Налево.
– Брешешь, Балага, – сказал Жмакин, слегавился, старый черт!