Сильно постаревшая Нинель Николаевна приезжает однажды летом в свой Пятигорск; вот она ходит по парку или вокруг Машука, вспоминая былые годы и смаргивая слезы в счет ушедшей, утекшей жизни. Солнце мягко. Прогулка прекрасна. День удался. Нинель Николаевна возвращается к нарзанному источнику, подставляет свой стакан, и в стакан сочится целебная вода — и это, допустим, капают некие слезы, слезы неузнавания... и как раз тут шаги. Кто-то приближается к источнику с другой стороны. (Геннадий Павлович, как известно, в отпуск никуда не ездит, но вдруг же и его однажды угораздит.) И вот они оба — старики, и я их вижу: поблекшие, седенькие, сильно сдавшие, подходят к нарзанной галерее в общей толпе, но с разных сторон. Подошли. Они в шаге друг от друга.
Им будет, скажем, тогда уже под семьдесят.
Далее психология: беспокоит что-то Нинель Николаевну, что-то неясное беспокоит ее, и, хотя ждать ей у источника нечего и некого, Нинель Николаевна почему-то ждет. Пьет медленно. Наконец уходит в задумчивости. Тут же (почти одновременно, но все-таки полуминутой спустя) у нарзанного источника стоит Геннадий Павлович (белоголовый, старый, щурящийся), который, конечно же, лечится без охоты и к источнику ходит редко, лишь иногда и, как он сам говорит, исключительно из ройного чувства. («То бишь из стадного?» «Из ройного!» — настаивает на своем и даже сердится старенький Геннадий Павлович. Рой для него — на старости лет — слово уже совершенно возвышенное, почти святое; пчела мудра; архитектура сотовых перегородок безукоризненна.) Он приходит пить нарзан, только чтобы побыть, потолкаться с людьми или когда уж совсем скучно. Он сохранил ум. Ничуть не верящий в исцеление от своих стариковских болезней, он, вероятно, приведен сюда соседом по санаторской комнате, напарником, тоже седеньким, беленьким старичком, однако полным энтузиазма и веры в лечение водами.
Геннадий Палович постоял, выпил теплой отвратной водицы, поморщился и неожиданно тоже ощутил, что его что-то беспокоит и смущает — но что? — уж едва ли та старушонка, что только что отошла от источника, разумеется, не она, но ведь что-то же его беспокоит, томит, и он вновь подумал — что? — и еще раз поморщился, вспомнив вкус теплой воды. С тоской и с некоторым даже омерзением оглянулся Геннадий Павлович на своего сотоварища, на беленького старичка (который нарзан боготворил, но также ценил и целебный серный источник). Тот медленно, благоговейно подносил наполненный стакан ко рту. Старичок как старичок. И вновь Геннадий Павлович отметил свое смутное беспокойство, да что ж это в самом деле?
Оглядев незнакомые лица, тоскуя, он ушел.
Можно представить себе этакую сентиментальную неоднократность их встреч. Скажем, три или четыре раза, подходя случайно к источнику в один час, он и она едва не узнавали друг друга в лицо, и испытывали оба неясное смущение духа. Этакие качели в течение всего сезона: он подошел — но она уже ушла; она подошла — он ушел.
Глава седьмая
Прочитав на жэковском щите объявление, Нинель Николаевна стала было ходить в только что организовавшуюся группу здоровья, где познакомилась с местным йогом и его системой. Она хотела занять себя, может быть, увлечься, но приобщение не давалось, а причудливую гимнастику она делала слишком яростно, жестко, словно и тут мучилась укорами совести, так что кроткий йог беспрестанно советовал ей себя и свои порывы сдерживать. Скоро медитативная расслабленность ей прискучила, руки затосковали по спицам. Она перестала туда ходить. В сущности, моду не приобрели, моду позволили. Тем более что зал посещала в основном молодежь, и Нинель Николаевна с каждым разом видела отраженное в чужих, в холодных глазах, как ей казалось, увядающее свое тело. Кажется, что молодые глаза, пробегая по залу, стараются на тебя не наткнуться, увядание подчеркивалось, как-никак скоро пятьдесят, Игорь, сорок с лишним, и не говори, пожалуйста, что для женщины это самый расцвет.
У них на работе одна женщина, старший научный сотрудник, принесла однажды своего попугая — показать, порадовать. И правда, всем уставшим к концу дня сослуживцам замечательный попугай советовал:
— Дерррр-жи спину пр-рррямо!
Хозяйка же называла его ласково: «Ромаша, птичка моя!..» — что всех умиляло. Когда же она, старший научный сотрудник, к примеру, хохотала, смеялась, маленький ее попугай начинал волноваться: он подлетал совсем близко и заглядывал ей в рот, вероятно, не понимая и доискиваясь причины столь своеобразных звуков смеха, — он зависал в воздухе над ее смеющимся ртом, бил крылышками и смотрел, смотрел. А дома, рассказывала старший научный сотрудник, попугайчик моется в обычной струе воды из под крана, подставляя то крыло, то тельце, то голову, — а в обед, представьте, подлетев к столу, он вдруг садится на самый кончик вилки к хозяйке или к ее мужу и, легкий, крошечный, покачиваясь на вилке, говорит им:
— Р-ррромаша... птичка моя.