Я зарыдал горькими слезами, не помня ничего. Копилось это у меня, кстати, года два. Других сокровищ у меня не было. Игрушки и вещи меня интересовали очень мало. Это было не какое-то дурацкое хобби (слова такого не знали), – в этом важном для себя занятии я не имел себе равных и полагал в нем всю свою будущую жизнь.
И вот какой-то лысый кретин с усиками, подполковник херов, пародия на Чарли Чаплина, гадина, еще книжки ему, видите ли, дайте полистать, хер ли ему там надо, суке, свалил между делом это все.
Пришедший вместе с ним в гости сын (в гости – это двор перейти), мой приятель на год старше, Марик Лапида, чуть не убил отца от ненависти за содеянное и сочувствия к моей трагедии.
– Идиот! – орал он чуть не со слезами на собственного отца (!!!), – ты что, не видел?! Ты что, не мог их хоть осторожно переставить, если книжки смотрел?!
Отец-Лапида испуганно и виновато пожимался и неуверенно повторял, что он, вроде, ничего не ронял… ей-богу… Ему было до жути неудобно, он не знал, куда деваться.
Из нижних полок вынули книжки. Я лично, никого не пустив, полез в пыльную полутьму. Я вынимал мое помятое изуродованное добро и плакал.
Мне очистили стол и застелили газетами. Все общество собралось кругом и следило со скорбной тишиной. Периферическим слухом я улавливал прошептанные офицерские замечания насчет эвакуации техники и личного состава после ядерного удара и корпусной ремонтной базы. Взрослые были бесчувственные сволочи, но от их замечаний делалось легче, юмор излучал какую-то сильнейшую витальность.
Повреждения оказались гораздо меньше ожидаемых и все вполне исправимы. Моя советская бронетехника была сработана на совесть, а пластилин в доме признавался только хороший, а не всякая дрянь. Коробки упали удачно, многое вообще почти не повредилось. Я хранил их до конца школы, а потом всю жизнь во всех переездах их хранили родители.
…Так это я к тому, что годы спустя в Ленинграде мы встретились с Мариком Лапидой.
– А помнишь, у тебя тогда коробки с техникой за шкаф упали? Так это я свалил, – вдруг признался он. И в улыбке было больше удовлетворения, чем раскаяния.
Я раскрыл рот. Помолчал. Понял. Но спросил:
– На фига?
– А так, – он пожал плечами. – Завидно стало. Я так не умел. А чего, думаю, пусть и у него не будет.
Мы помолчали.
– А свалил на отца, – сказал он.
– Ты извини, – сказал он.
– Я потом жалел, – сказал он.
Он был не первый такой из всех. Он был первым из открывшихся. И лучшим из них из всех. Потому что остальные не жалели. И я ему благодарен. Я впервые заглянул за книжный шкаф, в темный угол, в пыльную глубину, куда проваливается лучшее, что у тебя есть. И я это нашел, и достал, и поправил, и оно уцелело.
Люби тех, кто кусает локти: они делают тебя выше.
13. Моя первая правка
Я писал без ошибок. Я читал, читать я любил вдумчиво, с расстановкой, я все любил делать с расстановкой, – и язык, язык как мелодика, язык как система, язык как гармония медленно осаждался и устаканивался во мне. Учительницы вскоре привыкали, что я говорю книжкоподобным образом – сложноватым и гладковатым литературным стилем.
Я помню, как впервые задумался о несовершенстве и неправильности русской академической грамматики классе в третьем. То есть слов таких ученых я, естественно, не знал, а просто ощутил однозначно фальшивость и ошибочность в письменном воспроизведении разговорной речи. Какой-то пионерско-мальчишеский рассказ был напечатан в газете «Пионерская правда». Тогда ее выписывали всем детям в приличных семьях.
В рассказе том кто-то вступает в какой-то конфликт, делает что-то правильное и рисковое, и один из сочувствующих одобрительно и уважительно восклицает: «Вот это – да!» Ну так тире в данной фразе на хрен не нужно и свидетельствует лишь как об убогости мышления корректора, так и о полной умственной ограниченности ограмматившего подобную графику филолога.
Мы все так пацанами всё время говорили. И смысл ясен, и эмоции понятны, и вообще это уже устойчивая фразема, относительно которых допустимо говорить об индивидуальном аграмматизме. Но это, видимо, сложно. А проще всего так:
Изначальна устная, разговорная речь – она и есть вторая сигнальная система. Письменность – условный код, огрубленный материальный носитель живой речи. Первейшее назначение письменности – адекватно передавать речь.
Интонация, пауза, акцент – смысловые элементы речи. Меняя их – мы меняем смысл речи, ее суть.
Правила письменности необходимы – особенно учитывая региональные и индивидуальные различия и особенности. Но правило вторично – отражает правильность. А не первично – не диктует правильность. Хотя для малограмотных – именно диктует! расширяя кругозоры неведомого им, давая кроки к карте терра инкогниты.
«Вот это да!» – произносится без знаков препинания, безо всякого тире. Это триединое восклицание. Оно выполняет функцию трехсложного междометия. «Вот это – да!» – типа «Вот это – нет!» или «Вот это – средне!» Попытка воткнуть внутрь выражения внутреннюю грамматическую связь – безграмотность.