Страна — это большая тюрьма, в ней есть тюрьмы поменьше, еще поменьше. Матрешка, одним словом. Национальный символ.
И когда я выходил из тюрьмы — а сидел я многие годы — то мне казалось, что я в той же тюрьме, только в другом формате, что только размер этого формата имеет существенное значение. Возможно, это искажение сознания. Но кто-то и что-то же его исказило. Все знают побасенку о сержанте, которому казалось, что все его отделение идет не в ногу, а он один идет так, как надо.
Да, только размер формата имеет существенное значение. Можно и в тюрьме почувствовать себя счастливым в полете, а можно и на воле почувствовать себя глубоко сидящим в застрявшей под землей рудничной клети. Мне казалось иногда, что в лагерях мне было свободней. Можно посвящать этому философские труды: Свобода, Воля, Каторга, кто сидит, как сидит, где, за что, виновен, не виновен. Скажу лишь, что многое о человеке познается только там. Там, а не в телешоу, настоящий "русский экстрим" существенно отличный от эффектного какого-нибудь авторалли.
И сейчас, ближе к рубежу своего шестидесятилетия, я говорю некоторым молодым: "Хороший ты парень, Вася, но тебе бы в тюрьме посидеть…"
Там тебе не тут, как шутят отцы-командиры.
Там ты под гигантским микроскопом, в который с отвращением смотрит на тебя Создатель. А в "волчок" на тебя смотрят скучающие "попкари". И твоя плачущая детская душа отделена от тебя рядами колючей проволоки…
Живу. В первые трое суток в КПЗ мне казалось, что если меня сейчас выпустить, то я никогда в жизни не преступлю границ законопослушания. Я стану, как многие, кто умеет довольствоваться данностью. И, достаточно мужественный человек, я впервые тогда заплакал…
Это не были только мысли об утерянном "кооперативном рае"… Не только о девушках, чьи каблучки цокают по недоступному отныне асфальту, о музыке, которая звучит уже как бы не для тебя. Это был горький комок, которым давишься, не можешь его проглотить и оттого плачешь. Это, не дающие покоя, знакомые и воображаемые картины тихого обывательского счастья, которое ты не заметил и не оценил, как и все самое дорогое. А самое дорогое — мама. Чем же я её осчастливил? Я опозорил ее. Ведь ее материнское счастье дороже всего золота мира. В чем же ее счастье? Ее счастье — в счастье сына. "А кто ж твой сын?" — спросят люди. Вы думаете, она ответит: "Мой сын заключенный, он мошенник и жулик…" Нет. Она ничего не ответит, а если и ответит, то скажет, что ее сын — самый умный, сильный и добрый, но несчастный человек. Он попал в дурную компанию там, в Москве, где бьют с носка и где живут не только многие великие и известные всем современники, но и великие неизвестные совсем жулики.
О матерях надо бы особо сказать. Конечно, никто так не страдал, как матери зека. Как поется в старой каторжной песне: "…Жена найдет себе другого, а мать сыночка никогда…" Так оно и есть. Жена пришла — ушла. А матери, я думаю, страдали больше, чем сами осужденные — преступники всех мастей и направлений.
Они, матери — настоящие страдалицы. Она, моя единственная мама, была моей совестью, мама будила ее, когда я красными от слез глазами осматривал свой казенный дом. Мысли о ней привнесли в мою одиночку ощущение борьбы. Оно постепенно крепло во мне. Я стал понимать, что прямых доказательств на меня нет. Я даже не осознавал, что я совершил. Или не хотел понимать, верно следуя инстинкту самосохранения.
Теперь-то я думаю примерно так: не крали у государства те, кто очень бы хотел, но страшно. Он шел и отнимал у старушки пенсию. Почему? Потому что за хищения социалистической собственности наказывали сурово. Вплоть до высшей меры. При царях и за терроризм судили мягче. Мы же вполне естественно считали, что можно сколько угодно красть у государства, ограбившего нас в поколениях. А что я такого сделал? — так я думал, сидя в одиночке.
Что же она собой представляет — камера-одиночка в КПЗ?
Это деревянный пол в полуподвале или в подвале. Это нары, если повезет, как я понял впоследствии. В моей первой камере нары, очевидно, были в бегах, то есть их не было. Трое суток там "сидишь".
Ничего страшного. Спишь в охотку, сколько хочешь. Вещи положено иметь при себе. Если есть телогрейка — постелешь, а под голову сидор. Если нет обходись голыми досками.
Далее: решетка, сетка, мерцающий свет электрической лампочки, кормушка — небольшое квадратное отверстие в металлической двери с откидным столиком, откуда ты получаешь чай, воду, похлебку.
Я и впоследствии всегда сидел один, если только "наседку" не подсаживали. Но это особый разговор — "наседки"[24]. За трое суток в КПЗ их проходит через камеру человек пять.