Понимаете, как вот есть в шизофрении инсулиновый шок, в экономике ценовой шок, шоковая терапия, так и в культуре должен быть эстетический шок. Почему-то шизофреника инсулиновый шок исцеляет (во всяком случае, так считается многими). А эстетический шок – он лучше любых других способов почему-то. Почему – я не знаю. Это очень сложная антропологическая задача, даже Выготский не ответил на этот вопрос в «Психологии искусства». Почему-то эстетический шок вызывает у человека катарсис, вызывает вот это ощущение: слёзы, восторг, пересмотр позиций, покаяние.
Я действительно не понимаю, почему искусство, вызывая шок – метафорой яркой, точным определением, проникновением в психологическую сущность вещей, – почему оно этим способом приводит к нравственному чуду, к нравственному выздоровлению? Вы никакой дидактикой этого не добьётесь. Вы не можете сказать человеку: «Живите дружно, поступайте так, как нужно, и никогда наоборот». Вы не можете этими словами добиться от него эстетического или этического прогресса. Вы не можете человеку объяснить, что такое хорошо, а что такое плохо, и добиться этого понимания. Но вы можете описать летнюю грозу так, что человеку расхочется быть свиньёй. Вот в этом функция искусства – в создании эстетического шока.
Этот эстетический шок бывает разной природы. Например, у писателей, которых при жизни никто не признавал великими, их вообще считали беллетристами, – Грин, Куприн, Андреев – такая невероятная яркость ви́дения и совершенно медвежья сила письма! Помните, как Тэффи говорила про Алексея Толстого, как Борис Зайцев про него говорил: «Писал всегда с силой кита, выпускающего фонтан» («Братья-писатели»). Лёгкость, сила, изобразительное волшебство… Достаточно прочитать у Куприна описание летнего полудня в «Белом пуделе» или описание ночной рыбной ловли в «Листригонах» – и вам жить почему-то хочется. Более того, вам хочется почему-то делать людям добро. И почему-то Лев Толстой своими этическими и теоретическими работами не мог добиться того, чего он добивается одной сценой охоты в «Войне и мире» или одной сценой косьбы в «Анне Карениной». Это – великая функция эстетики.
– Понимаете, я не могу вам сказать ничего о лучшем из ныне существующих, потому что лучших выделять бессмысленно. Я вам могу рассказать о моём недавнем литературном открытии (может быть, вам это понравится).
Я прочёл стихи Веры Кузьминой. Вера Кузьмина живёт в Каменск-Уральском, она работает медсестрой, ей сорок лет. Стихи она пишет последние пять лет. Она получила приз на конкурсе «Заблудившийся трамвай». Знаете, вот такого яркого ощущения дебюта у меня не было, может быть, со времён Марины Кудимовой. Она и похожа немного на Марину Кудимову, но лучше, как мне кажется. И она похожа немножко на Марию Аввакумову, которую потом тоже унесло в какое-то безумие: «Но ты очнись, потухший свет, скорей! // Зачем ты спишь, когда не спит еврей?» Но начинала Аввакумова очень ярко. Я помню, как Нонна Слепакова восторженно её приветствовала и говорила: «Вот! Мясо, мускул есть в стихах».
Так вот, Вера Кузьмина. Очень большая её подборка появилась сейчас в «Дне и ночи», хорошем красноярском журнале (можно найти в «Журнальном зале»), и в одном петербуржском альманахе (не вспомню сейчас название) лежит буквально целая книга её стихов. Она, как и Борис Рыжий, – поэт Урала, несколько упивающийся, по-моему, иногда чрезмерно, уральской местной экзотикой, диковатостью и демонстративной пьяной несчастностью, – в общем, поэт настоящий. Видно, что она очень хорошо владеет инструментарием современного стиха.
Её может унести в том же направлении, в котором унесло Аввакумову. «Ну да! А что? Да, вот мы такие! Мы – русские. Мы самые несчастные, поэтому самые лучшие». Но у неё есть лирическая сила, лирическое чувство, есть свои интонации – ну, есть свой материал. Поэт вообще должен приходить со своей территории. И у неё есть этот быт полудеревенской, окраинной уральской жизни, этих двухэтажных деревянных бессмертных домиков, этого белья, которое сушится на верёвке, этих тёплых вечеров, когда сидят хмельные мужики. Она, как мне кажется, настоящий поэт.
(Блестяще сказано!)