В нем проснулись чувственные воспоминания, и вслед за тем его охватила какая-то тоска. Тоска от того, что тело его бледно, избито и грязно, что он не смугл и в нем не кипит жизнь, как должна она кипеть в человеке, от того, что Антарктика иссушила его стужей и ветрами, обожгла его светом, который не гаснет ни днем, ни ночью. Он чувствовал, что очерствел, стал получеловеком, потому что жил одними лишь мечтами; он поседел, потому что край этот отнял у него молодые годы; утратил жизнерадостность, потому что лишился человеческого тепла и всего того, что существует в тех широтах, где растут деревья и рождаются женщины.
«Тут человеку не место. Я скоро уеду отсюда. Осталось всего восемь недель, потом я уеду. Покину здешние места навсегда. Я свое дело сделал».
Воспоминания снова захлестнули его, пронизав каждую клеточку его тела.
«Солнечное тепло — вот что единственная тому причина. Солнечное тепло. Что же я теперь за человек? Насколько я изменился? Что со мной будет под конец? Едва лишь я разделся, как мое тело бурно реагирует на солнечное тепло. Я даже не в силах управлять своими эмоциями. Мой разум не в состоянии на них воздействовать. Как это произошло? Неужели на меня так повлияли здешние края? Я ничем не лучше пингвинов. Они живут солнцем, ориентируются по нему, узнают нужные им направления по меридиану, определяя долготу на основании своей реакции на солнце. Ритм солнечного бега готовит их к размножению, посылает их то на юг, то на север, управляет и направляет их. Вот и я тоже. Лежу, и я бессилен перед мощью солнца. Мой могучий, кипящим мыслями ум не имеет никакого значения».
Форбэш вздрогнул, но не от холода, а от какого-то неприятного ощущения. Быстро одевшись, он неуверенно остановился среди камней. «Какой во всем этом смысл? Зачем я это делаю? Зачем я здесь? Я должен знать. И я, пожалуй, знаю. Я чувствую, что ответ на этот вопрос где-то совсем рядом, но я не могу его отыскать». Разум его, казалось, оторвался от тела, он удалялся куда-то на север, несся надо льдами... Вдруг дикий вопль поморника ударил его по барабанным перепонкам. Он содрогнулся, очнувшись. Ему стало не по себе.
Форбэш наблюдал за поморником, сидевшим на соседней скале и беспрестанно бросавшим быстрые взгляды на колонию, находившуюся внизу. Внезапно он взлетел, расставив крылья и вытянув ноги, сделал круг, на мгновение приземлившись, выхватил крохотного птенца из гнезда пингвина, занятого дракой с соседом, и вернулся на свою скалу.
Поморник проглотил птенца целиком, ухватив его за голову. Горло птицы конвульсивно сжималось... Наконец, в глотке хищника исчезли и ноги, все еще продолжавшие колотить по воздуху.
Форбэш не ощутил ничего кроме знакомой жути, прежнего, никогда не покидавшего его ощущения того, что он жертва.
Целую неделю он только и делал, что работал. Он заставил себя забросить чтение, перестал думать и каждый день начинал с того, что заранее составлял перечень дел, которыми надо заняться. Он сократил периоды наблюдения до часа утром и часа вечером и начал систематически взвешивать специально замаркированных птенцов. Он отмечал количество кормежек, сравнивал прибавку в весе первого и второго птенцов, высиженных в каждом гнезде, и пытался определить, насколько больше шансов выжить у птенцов, которые вылупились раньше и, выходит, крупнее и старше своих братьев. Двое суток с севера дул ветер, взламывая припай к югу от Птичьего мыса; течение подхватывало льды и уносило их на север. В пяти милях виднелась чистая вода. Наконец-то Форбэш увидел ее.
Жизнь, казалось, стала теперь много легче. Форбэш вошел в иной ритм мыслей и действий; он был полон надежды на скорый приход моря и гордости за пингвинов и их окрепших, упитанных птенцов. Весь облик пингвиньей колонии преобразился. Кратеры гнездовий были запачканы звездообразными пятнами красного гуано — признак того, что пингвины и их птенцы питались рачками. Дни были наполнены восхитительной музыкой — посвистыванием подрастающих и крепнущих птенцов, которые своими дрожащими голосками неумолчно выводили нежную мелодию.
Работа с птенцами придала ему новые силы. Насилуя себя, хотя и зная, что это неизбежно, он произвел анатомирование нескольких только что вылупившихся птенцов, чтобы определить размер желткового мешочка, который они заглатывали, прежде чем вылупиться. Это был запас пищи на случай, если родитель-добытчик задержится. По-видимому, каждый птенец рождался с запасом еды, достаточным для того, чтобы продержаться три-четыре дня до первой кормежки. На подросших птенцах он испробовал новую систему клеймения: в перепонках ног он пробивал пуансоном отверстия, что забавляло его и, похоже, не причиняло птенцам никакой боли.