Юля окрутила Вадика пятнадцать лет назад, на втором курсе. Он действительно тогда романтически влюбился в белокурую тростинку-одногруппницу – резвую, как щенок, хохотушку. Будучи максималистом, да еще и импульсивным по характеру, Вадик задался целью ни в коем случае не упустить, не отдать другому свое кудрявое сокровище, и казалось ему, что жизнь с ней так и пойдет – весело, резво и смешно. Свадьбу они сыграли первые на курсе, переехали к его родителям, но вскоре произошло приятное для Вадика событие: неожиданно в две недели сгорела от воспаления легких Юлина сорокалетняя мама, оставив молодым однокомнатную квартиру. Юля как-то неубедительно поплакала на похоронах, но быстро обвыкла, стала хозяйничать в квартире, еще до сорока дней поменяла занавески на «веселенькие» и наклеила обои с птичками, от которых Вадика тошнило…
Он начал повнимательнее приглядываться к жене. Сам-то он тещу, конечно, ненавидел со дня знакомства, но родной дочери, по его мнению, стоило хотя для приличия поубиваться по матери подольше. И совсем неожиданно Вадик открыл для себя, что его ласковая кошечка-жена черства сердцем так, что это даже трудно представить, вдобавок ко всему – резка, цинична не по возрасту, а под стать хорошо пожившей старой гадюке; что она имеет задатки крайней скаредности и к тому же открыто жестока: однажды уличный кот исполнил вечером у них под окнами очередную душераздирающую серенаду, и тогда Юля, студентка-медичка, спокойно вылила на него из окна кастрюлю кипящей воды. Вадик и сам до котов был не охотник, и наплевать ему было на участь животного как такового, но хладнокровие жены, с которым она изувечила, если не угробила совсем, шелудивого кота, тогда неприятно поразило его…
А потом она забеременела, и это был кошмар. Именно в те месяцы он сначала разлюбил, а потом возненавидел ее навеки.
Сперва у Юли начался чудовищный, безобразный токсикоз. Ее рвало везде: дома – за столом и на стол, на улице, на глазах у прохожих, утром в постели на бельё и на него, постоянно – на пол, потому что она не успевала добежать до раковины. Однажды сделался приступ в присутствии случайных гостей, и Юля, мучительно не желая, чтоб ее стошнило при них, начала героически бороться – а именно, давиться, глотая извергаемое обратно. При этом все полезло у нее едва ли не из ушей, и Вадика самого едва тут же не вырвало.
Поначалу он еще пытался убеждать себя, что она ни в чем не виновата, что она носит его же ребенка, что ей необходима поддержка и сочувствие… Но очень скоро Вадик уверился, что врет сам себе, и никаких, даже минимально добрых чувств не может испытывать к этой женщине, моментально превратившейся в зеленую образину с красными от лопнувших сосудов глазами.
Сочувствие к больным и беременным он раньше представлял себе по-другому: вот красавица лежит в постели – бледная, изможденная, с легкими тенями вокруг глаз, очаровательная в своей беспомощности… На ней шелковая ночная рубашка, вся в кружевах. Вот она поднимает тонкую прозрачную руку и слабо зовет его побледневшими губами: «Милый, пить…» – а волосы ее живописи раскиданы по подушке – словом, можно писать трогательную картину в стиле грезовских головок. Хорошо было авторам любовных романов прошлого века описывать неземную нежность любовников к умирающим от чахотки подругам жизни! А попробуй-ка посочувствуй, когда она бродит по дому в грязном, воняющем блевотиной халате, все время давится, в ней что-то булькает и разражается не струйкой крови, как в книжке, а потоком кошмарно желтой жидкости! А сама – обтянутый серой кожей скелет, да еще оскаливается поминутно, морща красный нос и становясь похожей на кого-нибудь из героев Эдгара По. Она не кротко стонет, визгливо жалуется, истерично швыряет склянки с лекарствами через всю комнату, иногда животно вопит или ругается матом в ванной между приступами.
Вадик сатанел. Он считал себя эстетом, ценил красоту и поклонялся ей, живо чувствовал малейшие нарушения гармонии настолько, что раньше настроение ему мог испортить не в тон по добранный кушачок жены. Теперь он был глубоко оскорблен, ранен, почти уничтожен. «Как не может она взять в толк, – рассуждал он наедине с собой, – что отталкивает меня навсегда! Ведь если потом она и переменится, то я ведь все равно не прощу ей этого теперешнего… Навеки оно будет стоять перед глазами… Как ей не хватает элементарного такта, просто чувства самосохранения, что ли! Не может же не видеть, что отвратительна мне сейчас! Чего проще – сказала бы ненавязчиво, что теперь ей нужно побыть одной, полежать, а я ей мешаю – одна же комната. И сама попросила бы меня пожить пока у мамы. Я бы сделал вид, что с сожалением ей уступаю, но буду часто приезжать, привозить лекарства И, может, удалось бы спасти что-то… Могла бы проявить чуткость, деликатность… Так нет же! Назойливо требует вечного присутствия при ее муках. «Вадик, мне дурно…», «Вадик, побудь со мной», «Вадик, ты меня не жалеешь…» – Тьфу, дура! Меня бы кто пожалел!».