Потому что я услышал рев и увидел, как ребята из Ганторпа швыряли вверх курточки, и почувствовал на дорожке позади себя надвигавшийся топот ног. Внезапно меня обдало запахом пота и сиплым дыханием промчавшихся мимо, извиваясь в сторону ленточки, выдохшись и шатаясь из стороны в сторону, хрюкая, как какой-нибудь туземец, как я лет в девяносто, когда поползу к уютному гробику. Я и сам мог бы его подбодрить:
– Давай, давай, жми вперед! Удавись на этой ленте!
Но он был уже там, так что я двинулся за ним, протрусил до финишной черты и рухнул на землю под отдававшийся у меня в ушах возмущенный рев, потому что черту я так и не пересек.
Похоже, пришло время остановиться, хотя мне кажется, что я все еще бегу, потому как и вправду бегу, так или иначе. Начальник колонии поступил так, как я и думал: он вообще не оценил мою честность. Я не то чтобы на это надеялся или пытался ему что-то объяснить, но если он вроде бы образованный, то мог бы и сам более-менее врубиться. Отомстил он мне по полной или думал, что отомстил, потому что заставил меня каждое утро катать огромные мусорные баки из кухни к садовой ограде, где надо было их опустошать. Днем я поливал компостом росшие на грядках картошку и морковку. Вечером я километр за километром драил полы. Но эти полгода я прожил неплохо, и это еще одна штука, которую он никогда не смог бы понять. Он бы еще больше усложнил мне жизнь, если бы смог, и, оглядываясь назад, я понимаю, что оно того стоило, если учесть, сколько я передумал, и то, как ко мне прикипели ребята, потому как я нарочно проиграл кросс, и как всегда восхищались мной и ругали начальника (за глаза).
Работа меня не сломила, наоборот, я во многом стал еще сильнее, и когда я выходил, начальник понял, что все его гадости ни к чему не привели. Ведь после выхода из колонии меня пытались загрести в армию, но я не прошел медкомиссию, и вот почему. Не успел я освободиться после того финального забега и шести месяцев пахоты, как сразу свалился с плевритом, что для меня, по крайней мере, означало, что я действительно проиграл кросс начальника, но свой забег выиграл, причем дважды. Потому как я точно знаю, что если бы не вышел на дистанцию, то не подхватил бы плеврит, который отмазывает меня от казармы, но не мешает мне заниматься делом, к которому тянутся мои шаловливые пальчики. Сейчас я на воле и снова в бегах, но легавые еще не взяли меня за последнее большое провернутое дело. Я срубил шестьсот восемьдесят восемь фунтов и до сих пор живу на них, потому что все сделал сам, и после этого у меня выдалось спокойное время, чтобы все это написать. У меня хватит денег на то, чтобы прожить, пока я не отточу план дела куда крупнее, козырного захода, о котором я ни одной живой душе не скажу. Пока я в колонии драил щетками полы, я разработал систему лежбищ и тайников, придумал, как казаться скромным, честным и работящим, и в то же время отточил свое мастерство, потому что знал, чем займусь, как только выйду на волю, и что стану делать, если снова попадусь гребаным легавым.
Тем временем (как говорится в паре попавшихся мне книжек, бесполезных, потому что все они кончались финишной чертой и ничему меня не научили) я передам этот рассказ одному своему приятелю и скажу ему, что если меня все-таки опять сцапают легавые, пусть он попытается вставить его в книжку или еще куда, потому как хотел бы я увидать рожу начальника колонии, когда он его прочитает, если прочитает вообще, в чем я сильно сомневаюсь. А даже если и прочитает, то не факт, что врубится, что там к чему и почему. А если меня не сцапают, то парень, которому я отдам этот рассказ, никогда меня не выдаст: он ведь жил по соседству, сколько себя помню, и мы с ним друзья. Это я точно знаю.
Дядюшка Эрнест
Из общественного туалета вышел средних лет человек в грязном плаще, давно не брившийся и выглядевший так, словно месяц не мылся. Под мышкой он держал холщовый мешочек с инструментами. Остановившись на мгновение на краю тротуара, чтобы поправить кепку – единственный чистый предмет одежды, – он привычно посмотрел по сторонам и, когда машин поубавилось, перешел улицу. Его имя и профессия всегда произносились на одном дыхании, даже если о его профессии речь не шла: Эрнест Браун, обивщик мебели. Каждый вечер, прежде чем вернуться в свое жилище, он оставлял мешочек с инструментами на хранение у человека, который присматривал за общественной уборной, поскольку был уверен, что рискует их потерять или же их украдут, если он принесет инструменты домой. А если так, то ему станет нечем зарабатывать на жизнь.
Часы на здании мэрии мелодично пробили половину одиннадцатого. Над театром в разрывах осенних туч синели клочки чистого неба, и пронизывающий ветер гнал обрывки бумаги и пустые сигаретные пачки вдоль нечищеных сточных канав. В животе у Эрнеста урчало, и он направлялся позавтракать, войдя в кафе и на пороге инстинктивно пригнув голову, хотя до дверной перекладины было добрых полметра.