Георгий Адамович - прозаик, эссеист, РїРѕСЌС', РѕРґРёРЅ РёР· ведущих литературных критиков СЂСѓСЃСЃРєРѕРіРѕ зарубежья.Его считали избалованным Рё капризным, парадоксальным, изменчивым Рё неожиданным РІРѕ вкусах Рё пристрастиях. РћРЅ нередко поклонялся тому, что сжигал, его трактовки РѕРґРЅРёС… Рё тех же авторов бывали подчас полярно противоположными... РќРѕ РЅРµ это было главным. Р' СЃРІРѕРёС… лучших Рё итоговых работах Адамович был подлинным "арбитром РІРєСѓСЃР°".Одиночество - это условие существования СЂСѓСЃСЃРєРѕР№ литературы РІ эмиграции. Оторванная РѕС' СЂРѕРґРЅРѕР№ почвы, затерянная РІ иноязычном РјРёСЂРµ, подвергаемая соблазнам культурной ассимиляции, РѕРЅР° взамен обрела самое РґРѕСЂРѕРіРѕРµ - СЃРІРѕР±РѕРґСѓ.Критические СЌСЃСЃРµ, посвященные творчеству Р'.Набокова, Р".Мережковского, Р
Публицистика / Документальное18+Георгий Адамович (1892-1972)
«ОДИНОЧЕСТВО И СВОБОДА»
Статьи входящие в эту книгу, не представляют собой сколько-нибудь полного обзора эмигрантской литературы. Нет в них ни исторической последовательности, ни претензии на то, чтобы дать характеристику наиболее известных наших писателей. Выбор имен и тем в книге не совсем случен и внушен был стремлением к внутреннему ее единству и цельности. Но, конечно, можно было бы, не жертвуя ни этим единством, ни этой цельностью, включить в сборник и другие очерки, - например, о поэзии и поэтах, которым в книге уделено сравнительно мало внимания, или о втором поколении писателей, сложившемся уже в эмиграции и за двумя-тремя исключениями обойденном в книге молчанием. Да и среди старших наших литераторов далеко не все в сбронике названы, хотя по своему значению они того и заслуживали бы.
Одиночество и свобода
За последние тридцать лет было очень много споров об эмигрантской литературе: пора бы, кажется, и подвести итоги. Не легко, однако, за такое дело взяться, в особенности с намерением навести в этих разногласиях порядок, признать такое-то суждение основательным, другое ошибочным. Наведет порядок одно только время. Кто верит в непогрешимость времени и его суда, пусть считает, что единственно правильное отношение к эмигрантской литературе установится у наших внуков и правнуков. Для других вопрос останется навсегда открытым, и значит останется у них и право считать лишь свое личное мнение верным.
Вспоминая все, что было об эмигрантской литературе сказано, вдумываясь в разноречивые оценки, отзывы или даже пророчества, приходишь к убеждению, что удавалось добиться стройности в этой области преимущественно тем, кто вопрос упрощал. Отбросить сомнения и колебания — в ту или другую сторону, — оказывался в силах лишь тот, кто заранее устанавливал, к какому выводу ему желательно придти, или же кто не все видел, не на все обращал внимание. Как в медицине: врач рассеянный, торопливый, а в особенности по природе ограниченный, легче ставит диагноз, чем другой, вникающий в почти бесконечную сложность человеческого организма, в загадочность его двоящейся духовно-физической сущности. Большей частью, однако, была не близорукость, а именно предвзятость, окрашенная в политические тона и как бы выносившая политическое мерило за скобки чисто литературных суждений. Сводилось это к одному из двух положений: или в эмиграции ничего быть не может, творчество существует лишь там, в Советской России, какими бы тисками зажато оно ни было; или в Советской России — пустыня, все живое сосредоточилось здесь, в эмиграции.
Не буду сразу называть имена. По русской склонности к крайностям дело доходило порой до очевидных нелепостей, отстаивать которые можно было лишь в состоянии запальчивости и раздражения. Помню, на одном из бесчисленных парижских диспутов, докладчику, под конец вечера, так сказать, совсем «закусившему удила», кто-то из публики крикнул: «Что же, по-вашему, значит, Бунину следует учиться у Фадеева?» Докладчик не задумываясь, ответил: «Да, да, именно учиться у Фадеева… — и, почувствовав, вероятно, что в таком "лапидарном" виде заявление чересчур уж смехотворно, добавил: — Учиться правде». Формула достаточно расплывчата, чтобы подставить под нее можно было все, что угодно. Впрочем, может быть в крайностях именно отрицательного, пренебрежительного типа сказалось и нечто другое, — да ведь это черта тоже характерно русская, отчетливо обнаружившаяся еще давно, в прошлом веке, например, у некоторых наших западников: уверенность, что «наше» наверно хуже «не нашего», — только потому, что это — «наше», а то — «не наше», ни по чему другому! — некое духовное пораженчество, согласное на сдачу до проверки, соревнования или боя… Много вообще было психологических причин, независимо от политики, склонявших к определенным, резко выраженным выводам, да и не могло это быть иначе, поскольку речь шла о нас самих, притом в довоенной, сравнительно свободной и сравнительно терпимой обстановке. Много было высказано суждений парадоксальных, вплоть до заявлений, что «столица русской литературы — Париж» (на одном из заседаний «Зеленой лампы», под символические рукоплескания Мережковского). Была запальчивость, раздражение, было пораженчество, и рядом изрядная доля самодовольства. Было — что же скрывать! — и не мало легкомыслия.
Установим истины, не подлежащие ни сомнению, ни отрицанию.