Утром я просыпаюсь с жестокой головной болью, опухшими глазами и щеками, и невыносимая тоска по дому сосет под ложечкой. Не только по маме, но и по отцу. Он был бы так разочарован, если бы увидел меня сейчас, и, честно говоря, мне самой делается немного стыдно за себя. Ничто здесь меня не радует, даже музыка за стеной палатки, и люди, с которыми я сюда приехала, тоже не радуют.
Всю ночь я спала одна в палатке и злилась, потому что Куинтон вот так просто взял и бросил меня, и с тех пор я его не видела. Но в то же время я чувствую облегчение оттого, что смогла побыть одна и поплакать. Не только о Лэндоне, но и о том, в кого я превратилась. После той ночи я так боялась потерять контроль, поэтому старалась все проверять и считать, но это была только иллюзия. Из-за того, что я никак не решалась вслух признать свои проблемы, моя личность распалась на куски – от той меня, которая была когда-то хорошим человеком, остались одни осколки. Я оказалась там, где мне ничего не понятно и где я, скорее всего, никогда не хотела оказаться. Я просто свалилась туда, как в пропасть, и длилось это падение семьдесят три дня, тысячу семьсот пятьдесят два часа или сто пять тысяч сто двадцать минут.
От меня воняет, как из помойки, одежда на мне все еще грязная, задубевшая, и стоит мне пошевелиться, как на пол осыпается засохшая грязь. Мне нужно в душ. Мне нужно нормально поесть. Нужно все, чего здесь не найти.
Я выбираюсь из спального мешка, натягиваю чистую красную майку, шорты, кое-как заматываю волосы в растрепанный пучок. Как могу, оттираю черноту на руках, брызгаюсь духами и выхожу из палатки.
Солнце сегодня очень яркое, до рези в глазах и в голове. На сцене какой-то парень, сидя на высоком стуле, играет соло на гитаре. Голос у него мелодичный, а столпившиеся вокруг люди кажутся грубыми, опустившимися, грязными, кое-как одетыми, некоторые в синяках и ссадинах, как будто только что из драки.
Я открываю кулер и достаю последнюю бутылку воды. Отвинчиваю крышку, выпиваю залпом полбутылки, обессиленно вздыхаю и снова завинчиваю крышку. Стулья рядом пустуют, и когда я стучу пальцем по палатке Делайлы и Дилана, мне никто не отвечает.
Я сама точно не знаю, что намерена делать. Как жить дальше. Куда идти. Но чувствую, надо что-то делать, не стоять на одном месте. С бутылкой в руке я брожу вокруг пустыря, обхожу палатки, ищу хоть одно знакомое лицо и не знаю, найду ли. В памяти снова и снова прокручивается произошедшее на пруду и те воспоминания, что всплыли ночью, а я-то весь год старалась не выпустить их на поверхность. Я всегда боялась этих воспоминаний, боялась того, что будет со мной, боялась грубой правды, которой придется наконец взглянуть в лицо: Лэндона больше нет.
Но вчера я вспомнила все, и в душе у меня теперь все иначе. Не знаю, лучше или хуже, но нужно разобраться, куда идти, – у меня такое чувство, что до сих пор я шла не туда.
Люди вокруг курят, пьют, смеются, разговаривают. Глядя на них, кажется, что все так легко. Один глоток, одна затяжка – и все прошло. И проходит. Ненадолго. А что потом?
Я уже думаю, не вернуться ли в палатку, но тут огибаю грузовик – и вот они все. Куинтон, Дилан и Тристан сидят ко мне спиной, лицом к трем другим парням – двое из них очень высокие, а третий даже ниже меня, и голова у него лысая, как у Дилана, только еще и вся в татуировках. Делайла стоит между ними, футболка у нее завязана узлом на животе так, что живот опять весь на виду, а шорты подвернуты так высоко, что половина задницы торчит.
Подруга болтает с одним из высоких парней, темноволосым, с оливковой кожей, желтыми зубами и козлиной бородкой, доходящей до груди. Смеется, улыбается, кокетливо запрокидывает голову, и я все жду, когда же Дилан возмутится и вмешается, но он молчит. Потом Делайла протягивает Дилану какой-то пластиковый пакетик, и в голове у меня что-то щелкает. Наркотиками торгуют. И без того совсем тонкие стены вокруг меня шатаются, рассыпаются и падают. Я хочу отойти незаметно, но тут один из тех троих, маленький и кругленький, замечает меня. Он взглядом мерит меня с головы до ног, и прыщавое лицо искажается злобой.
– А это еще кто? – спрашивает он, показывая на меня подбородком, и хрустит костяшками пальцев.
Все разом оборачиваются ко мне, я отступаю назад, не зная, просто отойти или бежать, а Куинтон не сводит с меня медовых глаз. Не пойму, испытывает ли он облегчение при виде меня, раскаивается ли, сердится ли. Может быть, и к лучшему, что не могу.
Я останавливаюсь у края палатки, вижу в глазах Куинтона боль, оцепенение – это подсказывает мне, что он сейчас не в себе, – и откровенную, совершенно непереносимую муку, которой до сих пор до конца не понимаю, и не знаю, пойму ли.
«Знаю ли я его? Знает ли он меня? Узнаем ли мы когда-нибудь друг друга по-настоящему?»