И тут Лешек вспомнил, что у него есть одна песня, которую он сочинял, думая именно о Паисии. Конечно, ничего о монахе в ней не было, просто Лешек о нем думал, когда ее сочинял. Он помялся немного, теперь просто смущаясь и волнуясь – вдруг песня окажется недостаточно хороша? – но все же запел, на этот раз позволяя голосу литься так, как ему хочется. В этой песне соловей свил гнездо на хорах церкви, и когда пришла пора служить всенощную на Пасху, ему не позволили петь, а гнездо выбросили в окошко.
Паисий слушал его со странным выражением лица: наклонив голову и широко открыв глаза. Брови его поднимались все выше, и в конце, на самом красивом месте, где соловей видит разрушенное гнездо, Лешек заметил слезы в его глазах.
Иеромонах долго молчал, и Лешек было снова испугался, но тот погладил его по плечу и тихо попросил:
– Спой мне еще что-нибудь.
Дело в том, что Лешек очень любил петь. Он мог делать это бесконечно, даже если его не слушали. А когда слушали, он испытывал небывалое ликование, и ему было трудно остановиться. И он спел монаху про старую собаку, которая живет у сторожевой башни, и про облака, которые ветер гонит по небу, куда ему вздумается. И еще – про кузнечика, и мрачную песню про темную келью схимника. Про схимника, он, наверное, пел напрасно, потому что никакого восхищения его подвигом там не было, только страх перед чернецом, запертым в своем добровольном заточении.
– Послушай, а что ты думаешь о Боге? – спросил его Паисий.
Лешек пожал плечами и честно начал читать Символ Веры, но иеромонах быстро его перебил:
– И больше ты ничего сказать не можешь? Кроме того, что тебя заставили вызубрить наизусть?
Лешек снова пожал плечами: бог представлялся ему черной тучей, готовой в любую секунду выпустить молнию, которая поразит его, если Лешек чем-то этой туче не понравится.
– Может быть, ты можешь спеть? – предложил иеромонах.
Лешек подумал немного, и спел о туче, и немного о страшном суде и мучениях грешников. Но, видно, что-то в этой песне Паисию не понравилось: он стал хмурым и задумчивым. Да что говорить, так себе получилась песня...
После этого случая Паисий каждую неделю приглашал Лешека к себе, и рассказывал ему евангельские сюжеты, может быть, немного не так, как они были записаны в Библии. И все надеялся, что Лешек сможет об этом спеть. Но сердце Лешека молчало – в этих рассказах он видел совсем не то, чего хотелось иеромонаху. Он спел песню про смоковницу, на которой уродились плохие плоды, и смоковница представлялась ему почему-то сливой с зелеными ягодами. И ему было очень жалко эту сливу, потому что никто не ест ее плодов. А из Нагорной проповеди получилась песня о плаче, который ничто не утешит. Грустная получилась песня.
Нет, иеромонах хотел совсем не этого, но Лешек не понимал, чего он хочет – его душа оставалась глухой к подвигам Иисуса, он не оценил даже распятья, и честно признался: если бы на месте Христа оказался Лытка, он бы не позволил так над собой издеваться, а прямо бы сказал, что жить нужно по правде и по-честному. И все бы ему поверили. И пятью хлебами он накормил бы весь мир до самого конца света, чтобы никому не приходилось голодать.
В любовь Иисуса Лешек не верил. Если Иисус любит людей, то почему не сделает их счастливыми? Просто так, ни за что. Почему в рай он берет только тех, кто не грешит? Лешек был уверен, что ни в какой рай его не возьмут: судя по проповедям получалось, что грешит он на каждом шагу, и не подозревает об этом.
Надо отдать должное иеромонаху – он был терпелив. Но, видно, всякому терпению приходит конец, и Паисий отказался от своей задумки: Лешек продолжал солировать в церковном хоре, тщательно выводя слова и мелодию тропарей канона и стихир. Впрочем, и этого хватало – и монахи, и паломники от его пения начинали часто дышать и проливать слезы. Только это были не те слезы, которые хотел вызвать у них Паисий.
С тех пор, с легкой руки иеромонаха к Лешеку приклеилось прозвище «заблудшая душа».
Короткий зимний день склонился к закату, и Лешек решил пробираться поближе к реке – когда сядет солнце, он легко потеряет нужное направление. Зимой солнце садится быстро, и темнеет в лесу сразу: недолгие серые сумерки оборачиваются светлой, снежной ночью.
Лешек осторожно засыпал костер и спрятал в сугроб наломанные сучья, которые не успел сжечь, пососал еще немного снега и пожевал еловой хвои – только теперь от этого захотелось есть. Он сунул руку в карман и набрал горстку пшена – мелкая крупа противно скрипела на зубах, жевать ее было неудобно, но ничего лучшего все равно не нашлось, и Лешек радовался тому, что есть. На ходу глотая непрожеванную пшенку, он добрался до реки и осторожно выглянул из-за деревьев.
К ночи снова завыл ветер, но не так, как накануне, а тихо и протяжно, словно голодный волк. По реке неслась поземка, и если в лесу стало совсем темно, то на открытом пространстве все еще сгущались сумерки – мрачные зимние сумерки, неуютные, бескровные, унылые, сжимающие сердце беспомощной тоской. И в вое ветра Лешеку почудилось чье-то рыдание: тонкое и жалобное.