«Тише, тише» говорит Дени, как он обычно причудливо выговаривает «ТЧИ» очень громко, ртом па́стя, как радиодиктор, чтоб диктовать всякий звук, а затем «ШЕ» просто говорится по-англичански, этот трюк мы оба переняли на некоем шалопайском подготе, где все ходили и разговаривали, как очень удолбанные чмохкающие чмумники, …теперь шмакствует, Шмууум ники, необъяснимы глупые трюки школяров во время оно, потеряно, – что Дени теперь в нелепой Сан-Педровой ночи по-прежнему подкалывал туманы, как будто и разницы никакой нет. – «ТИ ше» говорит Дени, крепко беря меня за плечо и держа меня крепко, и глядя на меня в полном серьезе, росту в нем около шести-трех, и смотрит он сверху вниз на мелкого пять-с-девятью меня, и глаза его темны, посверхкивают, видно, что он злится, видно, что понятие у него о жизни такое, какого никто другой никогда не имел и никогда не будет, хоть ровно так же на полном серьезе он может разгуливать, веря и задвигая свою теорию обо мне, к примеру, «Керуак жертва, ЖЕР твва свово собственово ва о бра ЖХЕ НИ Йя». – Или его любимая шуточка про меня, которая вроде как должна быть просто умора, а есть грустнейшая история, что он когда-либо рассказывал или кто угодно рассказывал, «Как-то вечером Керуак не хотел брать ножку жареной курицы, и когда я у него спросил почему, он взял и сказал „Я думаю о несчастных голодающих народах Европы“… Хьяя УА У У У» и давай фантастически ржать, как он может, а это такой невообразимый хуохуот в небеса, созданные специально для него, и я все время их над ним вижу, когда о нем думаю, черной ночью, кругосветной ночью, той ночью, когда он стоял на причале в Хонолулу в контрабандных японских кимоно на себе, четырех штуках, а таможенники заставили его раздеться до них, и вот он стоит такой ночью на платформе в японских кимоно, большой здоровенный Дени Блё, в воду опущенный-и-очень очень несчастный – «Я б тебе рассказал историю такую длинную, что не дорассказал ее, если бы ты в кругосветку ушел, Керуак ты, но ты не ты не хочешь ты никогда не слушаешь – Керуак, что ЧТО ты скажешь бедным людям, голодающим в Европе, об этой тут фабрике Кота в сапогах с тунцом в заду, Х МХммч Йя а Йяауу Йяууу,
«Конечно, слушаю».
«Тогда почему ты такой мы, м, хым, что там наверху, там птички сверху, ты услышал птичку сверху, охххох» отворачиваясь с меленьким шхлюпочным одиноким смешочком, вот тут-то я и вижу подлинного Дени, вот, когда он отворачивается, это не великая шутка, никак было не сделать шутку великой, он со мною разговаривал, а потом попытался превратить в шутку мое не-слушание, и было не смешно, потому что я слушал, фактически я по серьезу слушал, как всегда все его жалобы и песни, а он, однако, отвернулся и попытался, и в заброшенном взглядце в свое собственное, можно подумать, прошлое, видишь двойной подбородок или подбородную ямочку какой-то природы большого младенца, что свертывается, да с раскаянием, с душераздирающим, французским отказом, смиреньем, даже кротостью, он прошел через весь строй от абсолютно злобных ков и замыслов и грубых розыгрышей, к большой ангельской Ананда-младенческой скорби в ночи, я его видел, я знаю. – «Кукамонга, Практамонга, Каламонгоната, никогда не упомню названия этого городка, но я врезался на машине прямиком в дерево, Джек, и всего делов, и на меня накинулись все что ни есть побирушки, легавые, крючкотворы, судьи, врачи, индейские вожди, торговцы страховками, жулики, кто не в… – говорю тебе, мне повезло удрать оттуда живым, пришлось домой телеграмму отбивать за всевозможными деньгами, как ты знаешь, у мамы моей в Вермонте все мои сбережения, и когда я в реальной дыре, я всегда домой телеграфирую, это мои деньги».