— А вам, Борис Алексеевич, опять Танечка Михайловна глазки строила! — говорил Сергей Валерианович.
— Да вот еще! — будто сердился я.
— А ведь вы не прочь бы, а, Борис Алексеевич! — улыбался Сергей Валерианович. — Да и следует. Иначе вы скоро прослывете в невыгодном свете!
Три здешние сестры милосердия и одна фельдшерица — весь женский персонал медиков — были как на подбор существами привлекательными. Маленькая черненькая, с примесью местной крови красавица Танечка Михайловна была девушкой довольно строгой и серьезной. Однако, думалось, что это был только вид. Она действительно смотрела на меня несколько необычно и в разговоре была более задумчива, то есть больше слушала, но меня ли слушала или себя, я не знал. Сергей Валерианович из своего опыта считал это положительным обстоятельством, называя ее взгляд “строить глазки”.
Другая, Ксеничка Ивановна, была замечательна веселым нравом и лучистыми серыми глазами, непередаваемо сочетающимися с прекрасными темно-русыми бровями и тремя-четырьмя конопушками на чудесном носике. Руки ее, мраморно-точеные, представляли верх совершенства. Третья, Анечка Кириковна, обладала превосходными, некрупно вьющимися волосами с рыжевато-охристым оттенком, явно повторяя в этом портреты времен Боттичелли. Она и фигуркой обладала наиболее стройной из всей четверки. И все время оставляла впечатление здоровой, радостной, выросшей в небольшом и уютном поместье девушки. Четвертая была высока и строга. Она была из учителей, пойдя с началом войны на курсы, и оказалась у нас в госпитале уже при моем пребывании. У нее был муж, тоже медик, пропавший без вести в Восточной Пруссии. Звали четвертую Александрой Федоровной. Все они четверо были целомудренными, несмотря на беспрестанные приставания выздоравливающего нашего брата. Этакого нельзя было сказать об остальных, особенно тех, кто работал в санитарных поездах.
Мне прежде всего понравилась Ксеничка Ивановна, которую я занимал рассказами об артиллерийских премудростях и прочими своими знаниями, кажущимися ей чрезвычайно интересными. Я этот интерес принял за интерес к себе. Она столь внимательно слушала и столь лучилась своим взором на меня, что я не смог однажды не вздрогнуть от толчка в сердце, который впервые испытал при Наталье Александровне. Я стал за ней ухаживать. И она не давала повода к прекращению ухаживаний. А потом вдруг вышло, что она уже давно любит другого человека, какого-то музыканта. Где этот музыкант, она не говорила. Вероятно, он совсем о ней не думал. Но она его любила, говоря, что ни за кого более не выйдет замуж и лучше уйдет в монастырские больницы. Именно ее более всего я мог бы представить своей женой. И, конечно, при известии о музыканте я несколько мучился. А Сергей Валерианович изрядно, но в рамках надо мной потешался, одновременно поучая меня не мучиться, а утроить настойчивость.
— Вы ведь ей очень интересны. И музыкант может оказаться вполне мифом, потому что так ей легче скрыть свое чувство! — поучал Сергей Валерианович.
Все бы это было совсем неплохо, кабы не умирал мой подпоручик Кутырев и кабы я не стал себе составлять зависимость смерти его, Саши, Раджаба и бутаковцев от встречи со мной. Была война, и никакой зависимости не существовало. Это было очевидным. Но в некоторые отчаянные дни такие настроения брали верх.
В день, когда нам объявили о генерале Юдениче, меня охватило очередное подобное настроение. Чтобы развеять его, я вне срока пошел к Николаю Ивановичу. Ателье его, состоявшее из двух комнат, размещалось в первом этаже маленького двухэтажного дома в самом начале кривой и опрятной улочки, опоясывающей крепостной холм. На одной из соседних улочек однажды я обнаружил примечательную медную доску в знак того, что на этом месте в одна тысяча восемьсот двадцать восьмом году размещался военный лазарет, в котором умер от ран герой русско-турецкой войны генерал Н. Я и сейчас сначала прошел в эту улочку и именно к этой доске, думая, что подпоручику Кутыреву, тоже герою, таковой доски не будет, а уж потом повернул к ателье Николая Ивановича.
— Вы с каждым часом выглядите лучше! — приветствовал меня Николай Иванович и, увидев меня мрачным, прибавил: — Ах, господин капитан! Вероятно, некая особа имела честь быть причиной вашего байроновского вида!
Я увидел свой неоконченный френч, увидел, что он уже хорош, но в нерасположении заметил о приближающемся сроке готовности.
— Не извольте, не извольте! — выставил перед собой растопыренные руки Николай Иванович. — Все будет в самом лучшем ажуре! Ведь уж сколько я господ офицеров за свою жизнь обшил!
Обычно при виде моего френча я мстительно представлял Наталью Александровну с ее мужем. Я представлял, как она в своем Питере мимолетно и снисходительно вспоминает меня — вспоминает мимолетно и снисходительно в том числе и потому, что ее муж уже во френче, а мы все, серая скотинка, провинциальные офицеришки, и понятия о нем не имеем.