Читаем Одинокое письмо полностью

Поначалу не совсем ясно, чем держится, как не рвется эта столь похожая на лесную паутину проза (сама писательница где-то сравнивает свою работу с работой паука)? Потом понимаешь, что в основе сцеплений лежит тонкое чувство контрапункта, придающее «паутинке» прочность рыбачьей снасти. И не только это, а сильный, упрямый, не скажешь, что женский, характер, который сообщает необходимое единство, характерность повествованию. Имя уолденского отшельника, конечно, не случайно встречается на страницах «Альбиносов» (так же как не случайно — хотя совсем под другим знаком — появляется на них фигура Катаева). Торо, с его гражданской и духовной независимостью, естественный как в исповедании индивидуализма, так и в переживании вселенского единства с природой и человечеством, истинный гражданин мира, — вот тот культурный герой, который, возможно, дал писательнице самое главное — мужество отстоять свою линию творческого поведения, право на подлинность.

Кирилл Кобрин.

На полях Улановской

Вот эта книжка небольшая

Томов премногих тяжелей.

Писать об Улановской — заново привыкать к русскому языку. Нет-нет, дело не в том, что, мол, вот знал язык на все сто, водил с ним тесную дружбу, жил в его владениях и угодьях, а потом рассорился, сбежал, хлопнул дверью, ушел навсегда. Нет. Просто есть «некий язык» — говоришь на нем, сочиняешь статейки, пописываешь прозочку, почитываешь сайтики. Невредный такой язык. Условно назовем его «русским». И живешь в полной убежденности, что он-то и есть тот самый русский язык, который. (Родной, великий, могучий, межнационального общения, спортивных комментаторов, политических аналитиков, звероподобных генералов, бодрых компьютерщиков, таксистов-шансонолюбов и так далее.) Берешь в руки книгу Улановской и тормозишь. Что-то не так. Вглядываешься, вслушиваешься. Простые вроде бы слова. Интонация тоже вроде бы простая. Перед глазами встает пейзаж сосущей сердце красоты и свободы: заснеженное поле, ровный, слегка выцветший солнечный свет, от грязноватой, коричневатой дороги вбок уходят следы, две пары следов — человеческие и собачьи. Они ведут к опушке голого леса, там — черные ветки на фоне молочного неба. Начинаешь вспоминать: ты же знаешь, нет, ты знал этот язык! Ты читал на нем в детстве и юности, ты почти мог на нем говорить! Живой русский язык, не препарированный словарником до тезаурусного скелета, не заквашенный в бочке профессиональным русофилом, не засахаренный в постмодернистский цукат. На нем написано почти все самое лучшее, что ты прочел в своей жизни, так почему же ты мнешься в нерешительности, не знаешь, как приступить к делу? Да потому, что отвык. Не читал все эти годы, а проглядывал, пробегал, проглатывал, довольствовался словесным фаст-фудом. А здесь другое — медленное протекание жизни и медленное чтение этой жизни. И медленное чтение медленного прочтения этой жизни. Здесь слово, фразу выжидают часами, дают ей подойти поближе, потом — хвать, и вот уже можно разглядывать добычу.

* * *

Только не подумайте, нет-нет, никакой эстетической ретроутопии, никаких стилизаций под великую русскую. Ученичество у Бунина, Пришвина и Казакова — школа, хорошая школа, но она закончена давно. Мы помним учителей, некоторых даже любим до сих пор, вспоминаем в разговорах и мемуарах, отдаем, так сказать, дань. Улановская отдала дань им троим, не говоря уже об Аксакове, Тургеневе и даже Зворыкине; но вот дань выплачена, по белке с дыму, по глухарю с охоты, и она свободна. Только свободный писатель может заново создать язык и потом с удивлением заметить, что этот язык и есть его родной. Без традиции он — не охотничий пес, так, дворняжка (впрочем, бывают и премиленькие), без свободы он горазд только греметь цепью и лаять на проходящих. Проза Улановской — воплощение свободы, ее любовь к русской традиции бежит брачных оков. Как ей не знать всей тяжести семейных уз классика, ей, столько лет проработавшей в музее Достоевского? Вот что там как-то раз произошло: «Однажды согрешили, примерив обручальное кольцо А.Г., надо сказать, что очень тонкое. Только главный хранитель легко его сняла, оно пришлось впору.

Другие чуть не обручились, хотя имя было проставлено в паспорте у всех.

Я, признаюсь, снимала его с трудом, и не так быстро и поспешно, страшноватые игры, на какой-то момент показалось — ну все, теперь не снять!» («Из книги Обращений»). Игры и впрямь страшноватые — рабство у традиции ничуть не лучше любого другого. Так ведь недолго и в вечную А.Г. превратиться: писать под диктовку великих Ф.М.Д., или С.Т.А., или Ф.К.С., или И.А.Б., или кого еще. Упражнения в стенографии — не для вольной охотницы.

* * *

Перейти на страницу:

Все книги серии Художественная серия

Похожие книги