Позже, куда бы он ни попадал, местная река обращалась в его слушательницу, собеседницу, вдохновительницу, и было их много: Сухая Россошь, Воронеж, Айдар, Толучеевка, Криуша, Девица, Битюг, Потудань, Богучарка, Савала, — похожие, как сестры, непохожие, как их имена.
В береговых наледях Черная Калитва черна по стремнинке, течет в ледяном створе убыстрение, словно чувствуя близость большой реки. У донской луки, у большой слободы она умирает, впадая в Дон; или, может, напротив, заново обретает рожденье?
Большая слобода у донской луки — Новая Калитва — его боль. Там родилась Вера Опенько. И так быстро угасла. Много пепелищ на его родине и в его душе. Но память о Вере — не пепел…
Прошлой весною, на пару дней заехавши в Новую Калитву, он вдруг резко, мучительно пожелал пройти тою дорогой от донской слободы до суходольного села, какою не раз ходила Вера. В попутчики он пригласил Белокрылова, и они уже поднялись по булыжниковой дороге вверх, за околицу, к развилке, но тут Прасолов вдруг сказал, что этот путь ему надо пройти одному. Было полнолуние, было светло как днем; цветший в логах боярышник был и призрачен, и сказочен, и шаровидные кусты его словно двигались. Что-то мешало ему идти. Может, мысль, что весь мир идет дорогой утрат. И все время стояла перед ним, идущим, картина — прошлогодний рассказ случайно встреченного знакомого — рассказ, больше похожий на творимую легенду.
В летний день, в пору жатвы, Вера шла этою дорогой меж дальними селами. Машины обгоняли, вздымая густую пыль. И в непроглядной пыли ее сбил грузовик. Ее заметили вечером, на обочине. Кофточка была такая белая, словно Веру с ее чистой душой не взяла пыль. Вера лежала, как живая, глазами в небо; кругом белел разлив ромашек — ее любимых полевых цветов.
Если и сгубила ее дорога, то — ранневесенней распутицей, зимней стужей, стылыми осенними ветрами: путь был не близкий и не однажды. И семья, и быт, и даже любимое учительство — все давалось трудно. На уроке надо было много говорить, а горло было слабое, мучила постоянная ангина. И легкие были слабые. Угасла с нездоровым румянцем на лице, сгорела тихо и скоро, как тоненькая свеча. Словно вздох земли послышался тогда…
Но и когда одним дыханием явились эти стихи, рожденные смертью и посвященные памяти угасшей Веры, он чувствовал не столько участливость, «человечность» земли, томимую летучим, скорым уходом всего живущего на ней, но и леденящую ее безучастность: ей, маленькой пленнице Вселенной, предуказан свой путь. Свое зависимое движение.
Не пройдет и трех месяцев — Прасолов уже далеко от Россоши, от Морозовки. Восточная окраина области. Терновка. Редакция районной газеты «Красное знамя» — название, еще десять лет назад отмеченное в его трудовой книжке: в кратковременную бытность его газетчиком в новокалитвянской районке. Но и под очередным «Красным знаменем» поэт не продержался и трех месяцев.
В Терновке — ни терний, ни роз. Но поблизости — Савальский лес. Не Шипов дубравный лес — «магазин корабельных строений», не усманские заповедные рощи, не Хреновской бор, где создавалось фундаментальное «Учение о лесе», и все же поэта чем-то притягивал насаженный у Савалы-речки лес; меж сосен, меж осин — березняки, такие белые островки. О Савальском лесе поэт упоминает в письмах. Навеянное им — «живая душа, жегшая костер со мной и без меня на мартовском снегу», — легло в строгий лирический дневник «Огнище»; под стихами — надпись: «1969. Савальский лес».
И в этом поэтическом цикле, столь же ясном, сколь и загадочном, в стихах — свободных, недоступных, тайных — сквозит, погромыхивает давняя, невчерашняя «тень беды», не идущая, но ведущая от раннего «знака беды» к позднему «дому беды».
Уже снова из Морозовки Прасолов в письме к Шевченко от 4 августа 1969 пишет, что, когда в Терновке почувствовал себя скверно, а подходящей больницы поблизости не было, он выехал в Воронеж, где и пробыл — проболел — с мая по конец июля. И что же дальше?
«Снова надо куда-нибудь „втыкаться“ в газету: хотелось бы попасть в район поближе к Воронежу, например, в Рамонь. Но дадут ли что-нибудь в этом отношении в обкоме, — не знаю. Неустроенность моя — бич мой».
Хохол. Последняя редакция