В том январе Кубаневу, поэту, которого уже давно нет в живых, исполняется пятьдесят, и о нем идут большие радиопередачи, местные газеты посвящают ему целые полосы, как и подобает в случаях с серьезными поэтами, пусть даже и не успевшими сказать главного слова, сгоревшими на заре жизни. Но разве и серьезных поэтов — не однажды и не одного — не настигла участь пребывающих в безвестности? И большой сердечный талант нужен, чтобы имя поэта достойного, но не баловня судьбы, вывести из тьмы забвения и безвестности. Прасолов-то лучше других знает: на его глазах обозначилось имя. Как бы заново тогда рождалось поэтическое имя — Василий Кубанев. А теперь — известность. И — «спасибо Стукалину, что собрал его после смерти, что издал, что хоть после смерти смог дать ему дорогу в литературу, к людям,» — пишет Прасолов в юбилейные кубаневские дни.
А скоро и Прасолову приходит ответ от Стукалина. В нем — обстоятельная, чуткая и в чем-то вопрошающая оценка последнего прасоловского сборника да и всей сущности прасоловского слова.
Ответ окрыляет. С женою спешит поделиться впечатлением:
«Ответ в двух словах не передашь — это ответ на все, что мною уже сделано в жизни. Я наконец понят как поэт — до глубины».
В начале марта 1971 года, пройдя санаторное лечение, поэт покидает свое нечаянное «Болдино» — Дивногорье. Но прежде чем приступить к районному газетному делу, Прасолов спешит навестить жену и маленького сына. Тамбовская область, село Челнаво-Рождественское, — по этому адресу он еще недавно слал письма. Добирался туда так: от Тамбова до Дегтянки летел самолетом, а оттуда — семь километров до Челнаво-Рождественского — пешком. Желтовато белел, но уже оттаивал снег. Начиналась распутица. В привычку ему была эта распутица еще с ученических времен, эта надежда на свои ноги.
Жена с маленьким сыном жили у родителей — в большом деревянном доме, незадолго перед тем выстроенном. Дом стоял на улице, шедшей к реке, а улица называлась «Москва». Таким образом поэт как бы снова побывал в Москве.
Что чувствовал он, встретившись с женой и впервые встретившись с сыном, и что чувствовали они, только он и они и могли бы в точности рассказать. Всякая сторонняя приблизительность здесь что бестактность.
Прасолов прожил в Челнаво-Рождественском чуть меньше недели. Каждый день бывал у реки. Река Челновая — не весть какая, через нее мосток из жердин перекинут, а за речкой, на той стороне, — лес. Поэт и туда ходил, и по ту сторону реки однажды себя на миг почувствовал — как по ту сторону жизни.
С дороги написал письмо маленькому сыну — как взрослому написал.
Возвратясь в Хохол, Прасолов возвращается и к давно постылой газетной поденщине. Но длится она недолго. В мае семьдесят первого года воронежская писательская организация выделяет ему квартиру в Воронеже, и он переезжает в областной центр.
Первая половина года сложилась для него, пожалуй, удачно. Он поправил здоровье. Он, пусть и на короткое время, обрел свое «Болдино» — целебное Дивногорье. Он получил стукалинское письмо — вдохновляющее, напутственное. Он, наконец, в собственной квартире, какую так долго ждал. И квартира — в Воронеже, где есть издательство, журнал, газеты, где есть возможность печататься.
Но скоро он снова и надолго попадает в больницы, а когда возвращается в свою квартиру — нагая она, пустая, равнодушная, и поэт чувствует себя в ней, как в западне.
Воронеж. Дом беды
Когда подъезжаешь к Воронежу с юго-западной стороны и уже минуешь развилку россошанско-острогожской и курской дорог, близко от города, почти на глазах его, с левой, семилукской стороны подступает к шоссе карьер. Глубоко выбранные глина и песок. Исполинский карьер, экскаваторы и люди на дне которого кажутся инопланетными пришельцами. «Карьер — как выпитая чаша»? «Ноет темная утроба»? Карьер — словно кратер небывалого на земле вулкана. Зеркала воды на дне карьера отражают небо, но и словно погружаются в бездны преисподней. Выбранный грунт пошел на обычный и огнеупорный кирпич, из него человек сложил высокие здания и горячие домны, но почему-то мысль об этом не согревает. Видишь иссохшие травы, смертно зависшие над искусственной пропастью дубы и вязы. Гибнущий лес. Ушедшие воды.
В конце двадцатого века карьер определили под городскую свалку, мусор со всего Воронежа везут сюда, и ничто уже не вернет ни прежних почв, ни прежних вод.
Эдакая на особицу Долина Шлака, как в знаменитом фитцджеральдовском романе, разве что набросанные холмы — не шлакоугольные, поскольку нет рядом железной дороги; да еще нет впечатляющего рекламного зазыва некоего окулиста с устрашающе преувеличенными глазами сквозь огромные очки.
Но глаз Вышний, Всевидящий — он есть, он видит все эти безмерные свалки крупных городов, всемирных мегаполисов. Свалки растут быстрее, чем леса и дети.