Меня тошнит памятью; и вместе с прочими я извергаю тот день, когда мне впервые стало
Это случилось в саду.
Я был один. «Одиссей! — позвала издалека мама. — Иди кушать!» Я оторвался от песочных башенок и внезапно почувствовал себя птенцом в скорлупе. Земля, небо, я сам — все слилось на миг в единое целое: отцовский дом с садом, луг, куда меня водили гулять, бухта Ретра, куда мы ездили на праздник урожая, небо над головой — свинцовое зимой, прозрачно-лазурное осенью, укрытое пеной облаков; люди — папа, мама, няня, рябой свинопас, друзья-мальчишки, дядя Алким… боги, чьи имена были для меня плохо понятны, но которым я молился, потому что ребенку сказали: так надо!..
Яйцо.
И я — внутри; в центре.
Яйцо пульсировало, грозя увеличиться в размерах или треснуть. Мне было скучно; нет! — мне
Все, необходимое для спасения; в первую очередь, для спасения самого себя, ибо я — центр маленькой вселенной.
Ибо без меня моей вселенной будет плохо, потому что ее не будет вовсе.
— Одиссей! Иди кушать!
Я побежал на зов. Даже не зная, что видение ушло, а знание осталось. Оно, это новое знание, властно пело во мне: я! сделаю! все! Никогда больше я не дремал на уроках дяди Алкима, впитывая его слова, будто губка — воду; никогда не подходил к краю утеса ближе, чем следовало, убивая насмешки приятелей быстрым и обидным ответом, карабкаясь на скалы с риском сорваться, я вымерял риск грядущей пользой — окрепшими пальцами, чутьем тела, силой! даже совершая глупости, я понимал: это необходимо ради обретения опыта…
Нет.
Ничего я не понимал.
Я и сейчас-то мало что понимаю.
Мальчишка оставался мальчишкой, отнюдь не превращаясь в маленького старца. Но время трещин на скорлупе отодвигалось в туман неслучившегося.
Если б еще знать: потерял я или приобрел?!
…А ты, мой Старик? моя тень?
Ты ведь почувствовал, да?!
Иначе зачем ты послушался меня, когда я не позволил тебе отогнать явившегося однажды бесплотного бродягу, и даже помог мне в строительстве кенотафа?
А потом еще раз.
И еще.
Неужели ты знал: придет ночь, одна из многих, и я скажу:
— Я вернусь!
ПЕСНЬ ВТОРАЯ
ОДИН ЖЕНИХ, ОДНА СТРЕЛА И ДЮЖИНА КОЛЕЦ
СТРОФА-I
БЕЙ РАБОВ, СПАСАЙ ИТАКУ!
Говорят, была у Сатира Аркадского волшебная раковина. Дунешь на гору — ужаснутся камни, вниз сбегут. Дунешь на море — ужаснутся волны, прочь отхлынут. Дунешь на небо — ужаснутся облака, кинутся врассыпную, а следом ветра-свистоплясы, а следом Гелиос-Всевидец, теряя на бегу лучи-сполохи.
Так вот, один итакийский козленок — почти взрослый, можно сказать даже, совсем козел — орал куда ужасней.
Второй козел — совсем козел безо всяких «почти» и «можно сказать» — молчал, как мятежник-титан под Зевесовым перуном. Онемел; закусил бороду, полагая происходящее особым козлиным кошмаром, которому рано или поздно придется развеяться.
Ничуть не бывало.
— Рябой! жми!
— Рыжий! держись, басиленок!!!
На бревне, перекинутом через ручей, раскорякой топтались двое чудовищ. Ну посудите сами: можно ли назвать людьми тех, кто взял сыромятные ремни да и прикрутил себе на спину по живому козлу?! Бедные животные простирали копыта к небесам, моля о пощаде, дергались, мотали рогатыми головами, а подлым мучителям хоть бы что!
В придачу еще и на бревно взгромоздились…
Вот одно чудовище — только и видно за рогами-космами, что ослепительно-рыжее! — присело еще ниже, едва ли не вцепившись босыми пальцами ног в кору. Потянулось лапой, достало, ухватило всей пятерней лодыжку соперника. На себя… еще…
Фигушки!