— Левкон и Каллий, братья-Ракушечники, — сразу понял горбоносый. — Верно говоришь, Волчонок!
— Милейшие люди!
— Мухи не обидят!
— Накормить! переночевать! всегда рады! Одно слово — люди! А солдаты… козлы шлеморогие! Сперва дразнятся, а обидишься — все на одного…
— Точно, Волчонок! Солдаты — они наипервейшие разбойники и есть! То ли дело мы, пастухи…
— Вот я ж и говорю…
Аэд, которого, как выяснилось, звали Ангелом[45]
, тем временем затянул песню:Я даже не сразу понял: аэд воспевает маминого папу, дедушку Автолика!
Сельчане одобрительно зашумели, почти сразу умолкнув, чтоб не мешать песне. Мы слушали вместе со всеми: я, Эвмей и мой Старик. Не знаю уж, почему я глянул в его сторону; Старик склонил голову набок, глубокие складки залегли у него на лбу, а глаза блестели двумя звездами. Отсветы пламени из очага? Я никогда не видел, чтобы Старик плакал…
Ангел последний раз тихо перебрал струны — и общий вздох ветром прошел по толпе.
— Помянем Одинокого Волка! — поднял чашу горбоносый.
— Помянем!
— Человек! человек был! настоящий!..
— В кулаке держал!
Выкрикнув последнее, горбоносый зачем-то хлопнул меня по плечу.
Я хотел ему сказать, что Волк-Одиночка — мой дедушка. Но не сказал. Подумают: хвастаюсь…
На другой день путники отсыпались едва ли не до полудня. Однако трапезничать не остались — пора было идти дальше.
Ангел увязался следом. Заявил, что военный поход — именно то, что нужно ему, аэду, для сочинения великого гимна богоравным героям, который несомненно прославит их, героев, в веках — а заодно и его, недостойного служителя муз.
— …которые вчера чуть не надрали тебе задницу! — не удержался Эвмей. Аэд сделал вид, что обиделся, но вскоре ему надоело, и Ангел принялся на ходу слагать обещанный гимн богоравному Одиссею со товарищи.
Одиссей только диву давался, что способен сочинить аэд на пустом месте.
А вообще с Ангелом шагалось куда веселее.
СТРОФА-II
Я — ОДИССЕЙ С ИТАКИ!
Ангел покинул нас незадолго до калидонских ворот. Покинул по-критски, не прощаясь: был и сгинул. Но я не заметил исчезновения аэда. Я пребывал в восторженном забытьи. Мои ноги — босые, черные от грязи, сбитые в кровь ступни! — попирали не землю. Нет! они попирали легенду. Мои глаза — слезящиеся, воспаленные, с набрякшими от усталости веками! — видели не холмы и деревья. Нет! они видели воплощение славы! обитель величия! Всякий лог мог служить некогда пристанищем Калидонского вепря. Всякий склон, бородатый от маквиса-колючника, — местом, где нынешний басилей Ойней (встречные этолийцы за глаза звали его Живоглотом) получил в дар от Диониса волшебную лозу. Всякий старик мог оказаться соратником неуязвимого героя Мелеагра; всякая старуха могла помнить охотницу Аталанту, соперничавшую с богиней Артемидой.
Я шел по земле легенд и подвигов.
…кровосмесительства, сыноубийства и ударов в спину. Одна и та же земля: Калидон.
Я шел.
Следом тащились Эвмей с Аргусом, равнодушно считая ворон. Они ничего не понимали в истинном величии. А я мог не есть сутками, питаясь одним восторгом.
В ушах мягко похрустывал, расширяясь, мой
Я шел — грязный, оборванный омфалос, пуп Мироздания.
Моего
Как и вы — вашего.
Если хотите, можете тоже уехать воевать под Трою.
Я даже одолжу вам пергамского копейщика, который ночами грезит о моей печени.
В город вошли без особых тягот. Стражники, увлеченно игравшие в кости, махнули на бродяг рукой: товара при них нет, значит, пошлину снять не за что, а вставать и гнать прочь — себе дороже. Ты встанешь, а Диокл-обманщик скажет, что «тройного быка» выбросил. Проверяй потом…
Пусть их идут.
Оборванцы.